Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бом-бом, или Искусство бросать жребий
Шрифт:

Оказавшись на пороге долгожданного освобождения, Фёдор преисполнился невесть откуда взявшейся силы, встал из ямы и, сбросив рубище и сняв железы, отправился в усадьбу. Там он наказал стряпухе, умевшей свинину приготовить так, что она походила на рыбу, а из рыбы ухитрявшейся сделать баранину, немедля зажарить утку, дворовым – истопить баню, а горничной девке – постелить себе и княгине брачное ложе. Похорошевшая Ольга, у которой больше не бился на веке живчик и ложка свободно входила в уста, с младенцем на руках встретила мужа в горнице.

– Ты снова говоришь. Ты прежний. Нежто отмолил покой?

– Осталось лишь последнее сказать, – ответил Фёдор.

– Что же, господине?

– Посмотри на мой язык, – велел Норушкин, – там узришь.

Ольга заглянула ему в рот, и ребёнок выпал из её рук в подол подскочившей няньки.

– Смолчи, – сказала Ольга побелевшими губами.

– Иное хочу и промолчать, – ответил князь, – но невозможно – горит в утробе,

палит пламенем.

С этими словами он поцеловал жену в глаза, которые были солоны, как у селёдки, вышел на двор, где никто его не слышал, и сказал заветное имя. Теперь душа Марфы Мшарь была свободна. И тотчас в голове Фёдора давнишний гул преобразился в голос ангельский, тотчас открылись вежды его души на гибель земли и тошную зиму еретическую, так что со двора кубарем бросился он прямо к чёртовой башне. Надо ли говорить, что не дождались Фёдора ни жареная утка, ни жаркая баня, ни постель с томящейся на грешных перинах княгиней? Его не стало, как и других, спускавшихся во чрево башни, тех, чья судьба разумение людей превозмогает. Зато – хоть в тот год, покуда оглушала Норушкина наведённая на него через Марфу Мшарь дьявольская глухота, пожухли, как осенняя листва, сердца у людей, хоть и пышно расцвела над Россией демонским цветом беда, хоть и глубоко пустила корни – по милости Своей послал Господь за твёрдость Фёдора на малый его удел благодать, и с тех пор зимой в Побудкине и окрест длится лето, укрытое поверху от посторонних глаз снегами, как чудо покрывает ум.

Глава 5. СОЦИАЛ-ДАРВИНИЗМ, илиВОЗВРАЩЕНИЕ МАФУСАИЛА

1

На экране телевизора в декорациях зелёного сквера манифестировал речистый табунок примелькавшихся (и не очень) журналистов, усмотревших в недавнем выступлении какой-то официальной персоны несусветное кощунство. Кажется, персона осмелилась злодейски допустить, что журналисты – рядовые граждане, а стало быть, обречены покорствовать законам государства и природы наравне с парикмахерами, собаководами и мусорщиками. Форменный цинизм.

Особенно не вслушиваясь в трескотню, Андрей подумал, что человеческое чувство самосохранения откликается не только на физическую опасность, но и на угрозу представлению человека о самом себе, о том, «что я есть». Так вегетарианец болезненно реагирует на угрозу идее вегетарианства, богема – на угрозу богемности, а, прости Господи, интеллигент – на всякое сомнение в мессианском предназначении интеллигенции. «Чтобы сложить представление о себе, надо потрудиться и войти во вкус, – рассудил Норушкин. – Так женщина становится женщиной не тогда, когда в первый раз, а тогда, когда понимает, зачем это делается».

За окном висела туча и пахла непролитым дождём. В открытую форточку влетел сквозняк, залез Андрею под футболку и затеял недоброе. Какое-то время Норушкин размышлял: закрыть форточку или натянуть морозостойкий свитер? – но остался сидеть в кресле, так как ветер иссяк, а значит, и оба действия не то чтобы потеряли смысл, но выглядели бы уже искусственными.

Заниматься делом не хотелось. Делать же надо было «Российский Апофегмат» 1778 года издания с асимметричной растительной рамкой на бежеватом от времени титульном листе, где в кроне левого древа – не то странного вида пальмы, не то чудовищно вымахавшего перышка кукушкина льна, – держа в клювах вензель Екатерины II, затаился двуглавый орёл; под ним сидел нога на ногу задумчивый юноша с раскрытой книгой и кружились вокруг похожего на стожок улья злые до работы пчёлы. Внизу листа под слоем гумуса, из которого произрастали обрамляющие титул древа, изящным курсивом было пропечатано:

Безвредны сохраня составъ и видъ и цветъ,

И пищу сладкую произвели и светъ.

Венчанна мудрость такъ, чрезъ неприметны действа,

Даётъ нам къ счастию и къ просвещенью средства.

Верхняя половина строфы явно перекликалась с изображёнными пчёлами, нижняя – с вензелем.

Возможно, заниматься делом Андрею не хотелось именно из-за титула «Российского Апофегмата», именно из-за пчёл с их безотчётным, сверхмерным трудолюбием – в знак, что ли, несогласия с извечной предрешённостью, на которую обречены эти доброхотные рабыни улья, ко всему, подобно ангелам, осуждённые и на целомудрие. («Или, напротив, – смущённый бесом противоречия, подумал Норушкин, – природная стерильность – милость, а приговор – влечение, чувственность, любовь?»)

Нередко, впрочем, Андрей размышлял в метерлинковском духе о том, что если вдруг кому-то вздумалось бы рассмотреть людей сквозь ту же линзочку, через которую пытливые естествоведы глазеют на организованных букашек, в ком – в силу хладнокровия – и жизнь-то не теплится, то ничего существенного сверх того, что говорится о муравьях и пчёлах, этот кто-то сказать бы не смог. Люди тоже

в своём гнетущем большинстве повинуются/поддаются только необходимости, насущным нуждам, тяге к наслаждению или страху перед страданием, и то, что принято называть человеческим разумом, возможно, имеет такую же историю и такую же миссию, как и то, что снисходительно зовут инстинктом у животных. Люди совершают поступки и думают, что им известны подоплёки/основания этих поступков. (Подумать только, едва ли не всякий человек согласен умереть за потомство как какой-нибудь распоследний термит. При этом человек обманывает себя тем, что оно, потомство, заслуживает подобной жертвы, ибо будет прекраснее и счастливее, ибо совершит нечто, что сейчас никак невозможно совершить. Какой самозабвенный вздор.) Люди подвергаются какому-либо внешнему воздействию и льстят себя надеждой, что постигают его источник/мотив лучше, чем это делают пчёлы в отношении пасечника. Но ведь под каблуком у этой уверенности нет ничего непоколебимого – человеческие прозрения ничтожны и редки в сравнении с пропастью тех уловок, какие совершаются для человека в неизвестности, в том мраке, среди которого люди, возможно, слепы той же слепотой, какая предполагается, скажем, в отношении муравьишек...

Андрей встал, искусственно закрыл форточку и, нажав на «ленивце» кнопку, безо всякого мотива выключил телевизор.

«А что же Карауловы с Обережными? – Он провёл задумчиво ладонью по корешкам семитомного словаря египетского языка Генриха Бругша. – А мы, Норушкины? Не та же ли здесь предрешённая участь? Чем не муравьи?» Поразмыслив немного о муравьях-хранителях из Сторожихи, муравей-звонарь Норушкин пришёл к выводу, что человек покамест всё-таки не муравей, хотя в целом движется верной дорогой. Ведь социальная эволюция, вопреки расхожему мнению, есть всё же деградация, постепенное удаление из жизни экзистенциалов, закономерное нисхождение человеческого бытия всё к более тяжким оковам в силу его, человека, постепенного удаления от адамического состояния близости к Творцу. Сперва индивиду предлагается отвергнуть пороки, которые, как ни крути, представляют собой свидетельства суверенности, потом требуется приобрести определённое число довольно обременительных добродетелей – и всё во имя благосостояния, безопасности и хозяйственного совершенства муравейника. Вся человеческая мудрость, мораль и законы – не более чем горькие плоды необходимости, подсиропленные услужливым воображением. Они не имеют другой цели, как только пристроить к делу человеческий эгоизм и обратить на общую пользу естественно вредную деятельность каждой особи.

Далее мысль Норушкина развивалась приблизительно в том направлении, что если итог социального прогресса – муравейник и улей, ибо ничего совершеннее природа до сих пор не изобрела, то не лучше ли эту нисходящую эволюцию пресечь и навсегда остаться варваром-кузнечиком, ещё не одухотворённым всеобъятным гнездовым/роевым духом и стрекочущим в свою дуду исключительно ради усатой прелестницы? Пусть и под аккомпанемент инстинкта размножения... Впрочем (тут на память Андрею пришёл этолог Конрад Лоренц, прозванный в учёных кругах «гусиным Фрейдом»), привычный оборот «инстинкт размножения» вовсе не объясняет само явление (скажем, стрекотание в дуду). Понятия, клеймённые подобным образом, ничуть не лучше понятий «флогистона» (огненной материи) или horror vacui (страха пустоты), которые в действительности лишь называют феномен, но при этом плутовато намекают, будто содержат ещё и его объяснение. Иными словами, ценность таких понятий, как «инстинкт размножения», «инстинкт самосохранения» и им подобных, столь же ничтожна, сколь ничтожна была бы ценность понятия некоего «телефонного интеллекта», которым хотели бы объяснить тот диковинный факт, что трубка говорит... Тут как раз зазвонил телефон.

– Привет, – сказал женский голос. – Это я.

– Здравствуй, я, – сказал Андрей.

– Меня вообще-то Катей зовут. – Голос чуть замялся. – Ты мне позавчера салфетку со своим номером послал.

С приятностью отметив это прямодушное «ты», а кроме того, обрадовавшись поводу не садиться за реставрацию «Российского Апофегмата», Норушкин почувствовал, как грудь его наполняется лёгким воздухом вдохновения.

– Ну а меня... – сказал Андрей.

– Я знаю. Мне Григорьев говорил.

– Признаться, не помню, как закончился тот дивный вечер. Такое количество разом задавшихся встреч не умещается в моей несчастной голове. Однако, Катя, как здоровье мужа?

– Про мужа соврала, – призналась «пионерка» Катя, в голосе которой отчего-то (вот такие они, девки) стыдливости сегодня не было ни на грош. – А вечер у тебя закончился по-свински. Сначала ты тому кексу криминальному, с которым вместе пил, втирал о самозванце, смуте и семибоярщине, которые, мол, от того случились, что кто-то не вовремя в колокол гнева народного вдарил.

– Вот помело, – огорчился Андрей. – Так прямо и сказал?

– Приблизительно. Я всё же за соседним столиком сидела. Потом твой бандюган скипнул – он тебя потрезвее был, – а ты, как петушок, к Вове Тараканову прикололся: мумией его обзывал, обещал сослать куда-то в даль египетскую – дозревать, что ли? – Неудобно как. А дальше?

Поделиться с друзьями: