Боратынский
Шрифт:
«Всё, что продумал и прочувствовал Боратынский после 14 декабря 1825 года, сказалось в этом произведении. Но ведь по логике-то вещей после таких стихов надо вообще прекращать писать. Ведь в „Отрывке“ этом присутствуют и Шекспир, и Гёте (которых Боратынский любил), и вообще все поэты до Него и после Него, которые задумывались или ещё только собираются задуматься над предметом Его размышлений. Ведь если вышний-то творец не оправдается перед человеком, не объяснит ему, ради чего человек в этой-то жизни мучился, то вся история человечества (и материальная, и духовная) предстанет коллективным безумием. Ведь на такие стихи вдохновляет не муза, а жизнь…»
Верны ли эти, стилистически несколько путаные, суждения?
Да, Она,
«Привязка» стихотворения к восстанию декабристов вообще весьма искусственна: Боратынский, по-видимому, с самого раннего детства испытывал религиозные сомнения. Он сам признавался о том яде в сердце, который сызмалу отравлял его душу, хотя со стороны, наверное, казалось, что жизнь его вполне счастлива и безоблачна. Конечно же, эти тяжкие чувства и мысли касались сущности жизни и смерти, а не тех несправедливостей, которые были в общественном устройстве.
Детская душевная смута; юношеское увлечение Вольтером, да и всей тогдашней французской литературой, весьма далёкой от религиозного духа; запоздалое милосердие Божьего помазанника — царя; наконец, наказание декабристов уже новым монархом, которое могло показаться излишне суровым, — всё это, возможно, повлияло на взгляды и убеждения Боратынского, увеличило его сомнения.
Вообще, верил ли он в Бога?
Безусловно, мысль, мучившая его, не всегда, а быть может, и часто не совпадала с традиционным православным мировоззрением, в котором его воспитывали с младенчества. Ни творчество, ни личная переписка не дают ответа на этот вопрос. Боратынский словно бы уклоняется от прямого и определённого ответа. Если он верил, то не считал нужным заявлять об этом; — но и безбожником он себя не проявил. Его истинные религиозные убеждения остались глубокой личной тайной.
Известно письмо П. А. Вяземского своей жене В. Ф. Вяземской от 19 декабря 1828 года по поводу стихотворения «Смерть» («О смерть! Твоё именованье…»), в ранней редакции которого была строфа: «Ты Фивских братьев примирила; / Ты, в неумеренной крови / Безумной Федры, погасила / Огонь мучительной любви»: «<…> Твоя критика на Боратынского слишком христианская, а в его стихах нет философии христианской: он на смерть смотрит совсем не христианскими глазами. И потому примеры, приведённые им, не должны казаться неуместными. Фивские братья и Федра тут представители двух идей, двух страстей: ненависти и любви исступлённой, примеры эти всем знакомы и, следовательно, более кстати, чем другие. Впрочем, чтобы потешить тебя, скажу, что Пушкин с тобою согласен. Я вчера говорил ему и Боратынскому о твоём замечании, мы были одного мнения, а он твоего <…>».
Если говорить об «Отрывке», то «философия христианская» в нём, безусловно, есть — хотя и постоянно колеблемая сомнением…
Очевидно одно, — и «Отрывок» свидетельствует про это, — поэт ждал настоящего разрешения своих сомнений — «за могильным рубежом», где
<…> оправдается Незримый Пред нашим сердцем и умом.«<…> говоря о вере Баратынского, следует проявлять осторожность, — считает Гейр Хетсо. — Его тоска по вере несомненна, но достиг ли он её когда-либо по-настоящему? Как поэт-мыслитель Баратынский испытал на себе правду, заключённую в словах Льва Толстого: „Кто научился размышлять, тому трудно веровать, а жить в Боге можно только верой. Тертуллиан сказал: „Мысль есть зло““».
В «Отрывке», по мнению исследователя, перед нами внутренний диалог, происходящий в душе поэта. И Гейр Хетсо приводит убедительное доказательство того, что не «религиозная» жена учила вере Боратынского, а сам он убеждал её в правде религии: «Об этом у нас имеется высказывание Настасьи Львовны, которая говорит о муже, что „он стремился к тому, чтобы я так же веровала, как он, и когда я его просила не затрагивать этого вопроса, он весело отвечал, что надеется рассеять моё неприязненное отношение и убедить меня в невозможности разлуки двух любящих существ“».
…Боратынский, конечно, не прекратил писать стихов и после своего диалога о вере и неверии: постижение отчаяния не знает пределов. Об этом говорят его более поздние стихи…
Для понимания противоречий, гнетущих поэта, показательно одно стихотворение, написанное два года спустя, — светлое, чисто-звонкое, исполненное радости жизни, совершенное по звукописи…
Весна, весна! Как воздух чист! Как ясен небосклон! Своей лазурею живой Слепит мне очи он. Весна, весна! Как высоко На крыльях ветерка, Ласкаясь к солнечным лучам, Летают облака! Шумят ручьи! Блестят ручьи! Взревев, река несёт На торжествующем хребте Поднятый ею лёд! Ещё древа обнажены, Но в роще ветхий лист, Как прежде, под моей ногой И шумен, и душист. Под солнце самое взвился И в яркой вышине Незримый жавронок поёт Заздравный гимн весне. Что с нею, что с моей душой? С ручьём она — ручей И с птичкой — птичка! С ним журчит, Летает в небе с ней! Зачем так радует её И солнце, и весна! Ликует ли, как дочь стихий, На пире их она? <…>Высшую земную радость испытывает поэт — и вдруг в последней строфе говорит, на чём основана эта радость:
Что нужды! счастлив, кто на нём Забвенье мысли пьёт, Кого далёко от неё Он, дивный, унесёт!Счастье, по Боратынскому, — в забвеньи мысли.
Но это счастье если и доступно, то ненадолго.
Вряд ли ему приходилось надолго забываться и на радостном пире стихий…
О том, что творилось у него внутри, быть может, точнее всего говорит одно из самых последних его стихотворений, написанное за несколько месяцев до внезапной кончины и обращённое к жене, Настасье Львовне:
Когда, дитя и страсти, и сомненья, Поэт взглянул глубоко на тебя, Решилась ты делить его волненья, В нём таинство печали полюбя. Ты, смелая и кроткая, со мною В мой дикий ад сошла рука с рукою: Рай зрела в нём чудесная любовь. О, сколько раз к тебе, святой и нежной, Я приникал главой моей мятежной, С тобой себе и небу веря вновь.Это стихотворение свидетельствует об автобиографичности «Отрывка» или «Сцены из поэмы „Вера и неверие“»… Дикий ад мысли сопровождал поэта всегда.
Глава семнадцатая
МУЗА ЭПИКИ И ЛИРИКИ
В октябре 1828 года Боратынский передал Дельвигу переписанную набело поэму «Бал», над которой он работал более трёх лет. Отрывки из поэмы уже выходили прежде; наконец она была закончена. 3 декабря Антон Дельвиг писал Александру Пушкину: «<…> желаю тебя поскорее увидеть и вместе с Баратынским, который, если согласится ехать в Петербург, найдёт меня в оном. <…> „Бал“ отпечатан, в пятницу будет продаваться <…>». Повод повидаться был: по воле издателя Дельвига Пушкин и Боратынский встретились под одной книжной обложкой — «Бал» вышел с «Графом Нулиным» одним томиком, озаглавленным «Две повести в стихах».
Сравнительно небольшая, в шестьсот с лишним стихов, отточенная, писанная блестящим живым слогом, поэма «Бал», пожалуй, не только не уступала, но превосходила и «Эду», и «Пиры» силою изображения страстей и энергией действия. Несомненно, Боратынский достиг новой своей эпической высоты, при этом подарив русской поэзии небывалый в ней доселе женский характер — княгини Нины, который по обаянию, богатству натуры и силе чувств не уступал лучшим мужским образам. Красавица Нина, прототипом которой Боратынскому послужила графиня А. Ф. Закревская, всевластная покорительница сердец, пала сама жертвой страсти, обернувшейся глубокой любовью, и, не пережив измены, покончила с собой…