Борис Годунов
Шрифт:
– Да там!
– пророчица вздохнула, и глупейшая улыбка расползлась по мокрым ее губам.
– Что ты такое говоришь, Алена?
– укорил юродивую Борис.
Она уронила пирожок в снег, подняла, ткнула царю в руки.
– Ешь! Скоро уж ничего тебе не надо будет.
– Скоро?
–
– Скоро.
Алена заплакала и села на ступени. И Борис заплакал.
Такой он был старый,
– Озяб!
– испугался Борис за Федю.
– Пошли, царевич мой милый, пошли. А ты, Алена, помолись за нас.
Помолись, голубиная душа.
И стал перед пророчицей на колени.
– Богом тебя молю! Открой! Где место моей душе?
– Где ж царю быть? Он на земле в раю, а на небе тоже, чай, рядом с Иисусом Христом.
– Не утешай меня, Алена. Я один о себе знаю. Молись за меня.
И косился, косился на пирожок с клюковкой.
Миновала зима. Смыло снег мутными потоками.
Опережая дождевые тучи, летели на гнездовья птицы.
Борис Федорович, глядя из окошка в сад, на стайку синиц, облепивших голую яблоню, засмеялся.
– Нет уж, милые! Ваше время кончилось. Летите с Богом в темные леса. Нам соловушку послушать невтерпеж.
Кладовые были отворены. Обеды пошли, как в былые времена, воистину царские, без чудачеств.
– Много ли Самозванец достиг? Чинами сыплет, как поле сеет!
– Борис за столом был весел, глаза умные, в лице сполохи наитайнейших мечтаний и уже содеянного.
Понравилось сказанное, ловторил.
– Как поле сеет! А кто прельстился? Один Мосальский, ибо худороднее последнего жеребца на моей конюшне. В бояре сиганул! В ближние! Кто в канцлерах?
– Богдашка Сутупов! Хранитель царской печати. Да он у нас перья чинил, и то плохо. Были дурака. Роща Долгорукий, Гришка'Шаховский, Борька Лыков, Измайлов, Татев, Туренин. Ну еще какие-то Челюсткин, Арцыбашев. Вот и вся свита. Роща в плен попал. Лыков присягнул, голову спасая. Да и прочие.
Борис говорил, а сам все ел, ел. Соскучился по хорошей пище, по вину, по застолью с умными людьми, умеющими слушать, беседовать о предметах, достойных царского внимания.
За столом были Федор, доктора, учителя Федора, офицеры из немцев.
– Весна оживила меня!
–
– Жить бы этак, отведывая сладкого и сравнивая одно с другим. И многие, многие живут в неге, ища удовольствий. А нам иное.
Иные времена. Ну да ладно. Весною землю метут, вот и нам надо весь мусор метлою по сторонам, чтоб чихали те, кто тряс мешки в нашу сторону.
Борис выпил еще одну чашу, за своих гостей, и встал из-за стола.
– Мне гороскоп из Англии привезли, - Борис лгал, гороскоп ему составили в Москве, астролога из Ливонии доставили.
– Звезды указывают мне открыть глаза и поглядеть, кому доверяю водить войска. Оглядитесь и вы, друзья! Мне нужен от вас добрый и ясный свет.
"А вечером позовет ворожею Дарьицу, - подумал Федор.
– Дарьица ныне сильнее думы".
Послеобеденный сон для Федора был густ и тяжел, Просыпался как камнем придавленный.
И на этот раз и камень был, и на ногах путы, но еще и голос:
– Федя! Умираю!
С подушки отца одни глаза. Кинулся к страже, к слугам, к матери.
Первыми примчались бояре. Потом уж врачи. За врачами - священство.
Патриарх Иов, приблизясь к постели, спросил государя:
– Не желаешь ли, чтоб Дума при глазах своих присягнула царевичу Федору?
Борис дрожал. Кожа его отошла от тела и шевелилась, исторгая смертный пот.
– Как Богу угодно! Как народу угодно!
– нашел глазами Федю.
– Ах, не сказал тебе...
И провалился в забытье.
Врачи, похлопотав над умирающим, уступили место монахам.
И вот уже не царь лежал на лебяжьем пуху, но схимник Боголеп.
Борис очнулся, увидел себя в черном, с знаком схимы, и глаза его сверкнули сумасшедшей радостью: перехитрил! Сатану перехитрил!
И тотчас лицо озарила печаль. Печаль о бессмысленности всего что возвышает человека в жизни и что для вечности гири, тянущие в пропасть, в сумерки пустоты, где нет Бога.
Мария Григорьевна, стоя рядом с Федором, принимала присягу бояр и священства, себе и сыну, и когда недолгая цепочка иссякла, постояла у постели, любуясь мужем своим.
– Царь!
– вырвалось у нее из души.
– Царь!