Борис Годунов
Шрифт:
Микулин после трудной дороги ночь отлеживался в теплых палатах игумена Архангельского монастыря, а поутру, чуть свет, поехал на берег.
Море ярилось. Громадные волны накатывались из серого тумана, отчаянно кричали чайки. Думный вылез из возка, встал у прибойной полосы. Ветер рвал на плечах заячий тулупчик, забрасывал воротник холодной моросью.
Микулин зябко ссутулил плечи. Капитан с торчащей от шеи бородой толкнул его широкой, изъеденной солью лапищей в спину, крикнул, отворачиваясь от дождя:
— Ничего, не будь хмур! — Поперхнулся, закашлялся, но вновь прокричал, вплотную приблизив лицо: — Пройдем,
У берега билась шлюпка, вставала на дыбы, обнажая исцарапанное камнями днище.
Капитан, будто и не было шторма, высоко поднимая ноги в диковинных сапогах, достававших до бедер, полез в море.
Микулин повел глазами по берегу. Из навороченной грудами гальки торчали ребра шпангоутов разбитых барок, валялись выбеленные волной и солнцем бревна, обрывки канатов, куски сетей. Чернели кучи травной гнили. В лицо дохнуло острым запахом рыбы и водорослей.
Думный поплотнее запахнул на груди тулупчик и шагнул за капитаном. Волна с шипением бросилась навстречу. Игумен от возка, в спину, перекрестил его дрожащей старческой рукой. Прошептал никем не услышанное в шуме ветра и грохоте прибоя:
— Спаси, господь, и помилуй…
Отдали концы и отошли от банок. Ветер встал в полный фордевинд, и капитан велел брамсели поставить и на гроте, и на фоке. Судно подняло бушприт над волной и полетело, будто птица. Мыс Пур-Наволок ушел за край неба.
На другой день Микулин, обтерпевшись в качке, стоял у фальшборта и с дерзостью поглядывал вперед. Капитан гудел за спиной:
— Судно с гамбургской верфи, а там мастера добрые. Остойчивости и на самую жестокую бурю хватит. Шведские каперы опасны, вот беда.
И поглядывал светлыми глазами в рыжих ресницах на горизонт. Но на море, качавшем край неба, белели только барашки волн. Однако, опасаясь пиратов, капитан взял мористее. Чайки-поморники отстали.
И все же пираты подстерегли судно.
На рассвете на палубе явственно прозвучали тревожные слова команды. Микулин торопливо сбросил ноги с рундука. Дырчатый фонарь, со скрипом раскачиваясь на ржавом крюке, освещал закопченные плахи низкой потолочной переборки. В каюте попахивало сгоревшим тюленьим жиром, невыделанной кожей, рыбой, но все запахи перекрывал непривычный для сухопутного человека, остро бивший в нос йодистый дух перепаханного штормом моря.
Микулин наклонился за сапогами. Из-под рук со злым писком метнулась рыжая тень. Шмыгнула под рундук.
— Тьфу, погань! — отдернул руку думный. Не мог привыкнуть к длиннохвостым корабельным крысам, крупным, словно кошки. — Тьфу, — плюнул еще раз. В посольском деле надо было привыкать и к такому.
Он натянул сапоги, набросил тулупчик и вышел на палубу. В лицо ударил более резкий, чем в каюте, запах моря, с ног до головы окатила брызгами разбившаяся о борт волна. Порыв ветра ослепил, рванул на груди тулупчик и чуть не вбил назад в каюту. Микулин ударился спиной о косяк, с трудом захлопнул за собой дверь. «Однако, — подумал, — балует море». Хватаясь за леера [18] , неуверенно ступая по уходящей из-под ног палубе, шагнул к капитанской рубке.
18
Леер — веревка, протягиваемая вдоль палубы во время качки.
Галиот [19]
вздымало, как на качелях. Постепенно глаза обвыклись, и Микулин увидел несущиеся с левого борта на галиот громады валов. Они показались много выше корабельных мачт. На вершинах валов закипала пена. Такого думный дворянин еще не видел и невольно вжал голову в плечи. Вал упал, не дойдя до борта, рассыпался пенными брызгами. И сей же миг следом за ним полез горой к небу второй вал — еще грозней, еще круче. Горб набухал, медленно и неотвратимо вздымался, наливаясь пугающей чернотой. Вал прорезали ослепительно белые жгуты пены, как грозовую тучу сполохи молний. Но галиот скользнул наискось и, развалив вал на две пелены, выскочил на гребень.19
Галиот — парусное многомачтовое судно.
Микулин, не выпуская спасительного леера из рук, оглянулся и увидел капитана. Тот стоял у мачты, выглядывая в море видимое, наверное, только ему. Думный с опаской отпустил леер и перебежал к капитану.
— Вон, вон, — указал рукой в море капитан, — смотри!
Микулин разглядел у горизонта перекрестья мачт. Пиратское судно бежало навстречу, вразрез волне. И тут на море упал туман. Да такой плотный, что и палубу закрыло белесой, текучей падергой. Капитан откачнулся от фальшборта, гаркнул во всю силу легких:
— Всем наверх! Рифы отдать!
Матросы кинулись к мачтам. Судно рванулось вперед и, заметно ложась на борт, изменило курс. Шли теперь так ходко, что волны, выбрасываясь из-под бушприта, захлестывали палубу и, не успевая сбегать в шпигаты, бурлили и пенились вокруг ног.
— Счастлив наш бог! — крикнул Микулину капитан. — Меха будут целы!
Остаток пути прошли спокойно. Выглянуло солнце, и море расстелилось перед бушпритом, как тяжелое, расплавленное масло. Судно потеряло в ходе, но все двигалось и двигалось вперед.
К Лондону подходили и вовсе по спокойной Темзе. Над туманными аглицкими островами стоял солнечный день. Сочная зелень берегов поражала яркостью красок. На холмах парило, и колеблющееся марево восходящего к небу воздуха еще более подчеркивало ясность дня и яркость зелени. Впереди, перед судном, бежал, весело играя на ветру флагом, лоцманский бот.
Капитан объяснял Микулину:
— То место, к которому ведут нас для швартовки, королевское. Тут ни одному судну приставать не велят, так как здесь на берег сходит только королева Елизавета. Большую честь оказывает Лондон российскому посланцу. — И надувал щеки от важности.
Микулин во все глаза смотрел на встававший по берегам Темзы город. Видя живой интерес русского, капитан рассказывал:
— Вестминстерское аббатство. Знаменито гробницами великих людей Англии. Дворцы Сент-Джеймский, Хэнтон-Корт… Это большой город, и здесь есть что посмотреть иностранцу.
Бот развернулся и ошвартовался у одетого камнем причала. С палубы замахали флагом.
В тот же день в честь прибывшего московского гостя в королевском дворце был дан обед. Российский посланник с переводчиком сидел за особым столом по правую руку от королевы. В начале обеда Елизавета, оборотившись к русскому гостю нарумяненным, приветливым лицом, сказала: