Борис Рыжий. Дивий Камень
Шрифт:
Любопытно это «Обнимаю». Миллер уклонилась от ответных объятий, но тепло разговора нарастает. Что сказано о Борисе Рыжем в «Чаепитии ангелов»? Вот начало той статьи Ларисы Миллер:
«Как я хочу, чтоб строчки эти / Забыли, что они слова, / А стали: небо, крыши, ветер, / Сырых бульваров дерева!» (Владимир Соколов). Желание вполне понятное, но трудно выполнимое. Выскочить из слов — задача столь же непосильная, как и воплотиться в слово. Жизнь — борьба. А жизнь поэта — еще и борьба за слово, со словом и против него. <…>
Я вышел из кино, а снег уже лежит, и бородач стоит с фанерною лопатой, и розовый трамвай по воздуху бежит — четырнадцатый, нет, девятый, двадцать пятый. Однако целый мир переменился вдруг, а я всё тотСвершилось! Строчки забыли, что они слова, и стали снегом, бородачом, лопатой, розовым трамваем, бегущим не по бумаге, а по воздуху. Ничего бумажного нет в этих стихах. Всё можно потрогать, понюхать, услышать, увидеть.
Поэт ловил и поймал мир в свои сети. Поймал, чтоб снова отпустить на волю (не случайно «воля» и «улов» близки по звучанию). Но отпустить иным, преображенным — таким, где трамвай летит по воздуху, а на кухне сидят за чаем два ангела. Не попади эта кухня в плен к поэту, не было бы и ангелов. Таков эффект этого странного плена. Странного — потому что не вполне ясно, кто у кого в плену: поэт у мира, мир у поэта или они — друг у друга. Во всяком случае, плененный поэтом мир выходит на свободу еще более пленительным и ярким. Вопрос в том, как ему, то есть миру, удается вырваться из плена. Вернее, как удается поэту выпустить его. А еще конкретней — как сие удалось Борису Рыжему, автору приведенного выше стихотворения.
Заметим, этот трамвай у Рыжего — явно гумилёвского происхождения («Заблудившийся трамвай»), но дело не в этом. Миллер спрашивает в ответном письме: «В какой части света Вы живете?»
На «часть света» он не отвечает, предпочитая открыться по-другому: «Самое интересное, что стихи, о которых Вы говорите, я считал слабыми — Вам, вероятно, они нужны были для наглядности…»
В эпистолах довольно осуждающе называется Бахыт Кенжеев (за многописание в основном), возникает имя Владимира Гандельсмана. Они договариваются на том, что Гандельсман «очень хороший поэт». Борис подсылает ей стихотворение Гандельсмана, о котором она отзывается сдержанно. В это время пришла новая плохая весть.
Получила сообщение о смерти Виктора Кривулина. Печально. Он совсем не старый. Правда, весьма больной человек, насколько мне известно.
Борис разделяет ее печаль, хотя и признается, что кривулинское творчество ему мало знакомо. В общем и целом разговор выходит за рамки диалога людей, говорящих исключительно о себе. Это не исключает обмена своими произведениями, Миллер посылает ему свою заметку о поэзии «Пронеслася стая чувств», которая была опубликована в «Независимой газете» прошлым летом, и указывает на публикацию своего эссе в «Вопросах литературы» (2001. № 1).
Дорогая Лариса, спасибо, заметку из «НГ» я читал, а вот «Вопли» до меня, конечно, не доходят, я читаю только то, что есть в Интернете, в «Журнальном зале». Статья очень интересная. Мне близок Ваш взгляд на происходящее. В одном Вы только, кажется, ошиблись. Новиков (Денис Новиков. — И. Ф.), при всём уважении и любви к его стихам, делает что-то подобное, он сильно зависит от контекста, настолько ровно, насколько циники от лириков, только в данном случае всё наоборот. Не от контекста должен зависеть поэт, а от «музыки времени». Я сейчас вспоминаю слова любимой мной Софии Парнок: мы последнее поколение, понимающее стихописательство как духовный подвиг. Или что-то вроде того. Как бы вернуть это понимание. А что касается «информационного повода», поэзия никогда им не была и не будет. И слава Богу.
Относительно Кривулина. Я знал его так себе и плохо понимаю, почему мне пришло это сообщение. Но больно. Он был человеком, который ставил искусство выше жизни. Подобных ему почти уже не осталось, увы.
Эту мысль он развивает в следующем письме:
У меня такое впечатление, что стихотворчество станет поэзией тогда, когда поэты перестанут врать. Но эта ложь неосознанная, просто слова оторвались от предметов. С другой стороны, опять-таки пресловутый «контекст». Посмотрите последнюю подборку Кушнера в «Звезде», он там ни с того ни с сего описывает полковника (ранее, кажется, был майор), не в полковнике дело, а дело в том, что полковник этот до смеха неправдоподобен. А ведь Кушнер мастер! Так что дело, повторюсь, в языке. Но почему же Набоков или та же Парнок воспринимаются нами как современники? Или мы в нашем сознании производим временной сдвиг? Вот в чём вопрос. Так в чём же дело?
Она вновь хвалит книгу «И всё такое…», перечисляя конкретно те вещи, которые ее зацепили:
Борис, решила назвать те стихи из Вашей книги, которые меня особенно зацепили. Может, Вам это ни к чему, но мне хочется: «Над саквояжем в чёрной арке», «Две сотни счётчик намотает», «На окошке на фоне заката», «Когда менты мне репу расшибут», «В обширном здании вокзала», «Осень», «Мы целовались тут пять лет назад», «Мне не хватает нежности в стихах», «Много было всего», «Почти элегия», «Россия — старое кино», «У памяти на самой кромке» (!), «Я вышел из кино». В Ваших стихах всё наглядно, конкретно, предметно, можно потрогать, стул такой, что хоть садись на него, в домино играют так, что
слышно, как костяшки стучат. И вдруг — выход, вернее, выброс в разомкнутое пространство, до того разомкнутое, что дух захватывает. В Вашей поэзии та точность, та степень достоверности, которая редко встречается. Однако любое точное описание (дурацкое слово, но не нахожу другого) — не самоцель, и стрела летит куда-то за стихи, в то пространство, куда всё летит. Причем летит стремительно. И вообще Ваши стихи умеют набирать скорость и отрываться от самих себя. Это очень здорово.Потом она добавила к этому списку «Отполированный тюрьмою…», «Расклад», «Я на крыше паровоза…». С его стороны последовало интересное признание:
А ведь я, коль речь зашла обо мне, до этой книги написал целую гору «метафизических» стихотворений, в которых слова ровным счётом ничего не значили. И знаете, кто меня спас? Некрасов! «Председатель казённой палаты…» Я вдруг понял, что это вполне реальный председатель, и после этого год не писал. Надо же, думал, настоящий председатель, как он может быть поэзией? Но с годами понимаешь, что если не опишешь своё время, то кто это за тебя сделает. Конечно, можно и соврать для «поэтичности», но это будет унижением опять-таки времени, единственного, что мы имеем, памяти.
А вот заглянем в Некрасова, глянем на эту вещь (№ 7 из первой части цикла «Современники» — «Юбиляры и триумфаторы»):
Председатель Казенной палаты — Представительный тучный старик — И директор. Я слышал дебаты, Но о чем? хорошенько не вник. «Мы вас вызвали… ваши способности…» — «Нет-с! вернее: решительность мер». — «Не вхожу ни в какие подробности, Вы — губерниям прочим пример, Господин председатель Пасьянсов!» — «Гран-Пасьянсов!» — поправил старик. «Был бы рай в министерстве финансов, Если б всюду платил так мужик! Жаль, что люди такие способные Редки! Если бы меры принять По всему государству подобные!..» — «И тогда — не могу отвечать! Доложите министру финансов, Что действительно беден мужик». — «Но — пример ваш, почтенный Пасьянсов?..» — «Гран-Пасьянсов!» — поправил старик…И впрямь — сильно. Да и сам диалог сделан виртуозно. Рыжий не раз прибегал к такой форме малой драматургии.
…Лариса, если Вам не трудно, напишите, ЧТО Вам не понравилось в моей книге, для меня это очень важно. Мне предложили выпустить вторую книжку в «Пушкинском фонде», и хотелось бы, чтоб она была лучше прежней. Я целиком полагаюсь на Ваш вкус.Миллер просит его посмотреть в Интернете ее книгу «Между облаком и ямой». Она думала о новой книге, думала о принципах составления. Он знал эту книгу.
Дорогая Лариса, я читал «Между облаком и ямой». Это замечательная книга, без дураков. И составлена она правильно — каждый раздел как бы небольшая книжка, отрезок жизни со своей болью, радостью, интонацией, короче говоря. Поэтому я думаю, что следующую книгу вполне можно составить подобным образом. Это правильно. Но есть другой вариант. А. Ерёменко выпустил книг пять, где одни и те же стихи каждый раз составлены иначе, нежели прежде. И в каждой его книге открывается что-то новое. Такой подход более рискованный, но и более интересный. Я не имею права Вам что-либо рекомендовать, но всё же м. б. попробовать на этот раз пойти по второму пути? Посмотрите, вдруг да увидите, что получается не менее замечательная, но новая картинка. Ну вот, сам себя опровергаю, и всегда так.
14 апреля он сообщает ей сдержанно, без подробностей: «Дорогая Лариса, я немного болен, лежу в больнице. Забежал домой минут на тридцать» [18] .
До 30 апреля, когда переписка оборвалась, он познакомил ее с последними своими стихами: «Я подарил тебе на счастье…», «Свети, слеза моя, свети…», «И посмертное честное слово…», «Рубашка в клеточку, в полоску брючки…», «Свернул трамвай на улицу Титова…», «Вот красный флаг с серпом висит над ЖЭКом…», «Гриша-Поросёнок выходит во двор…».
18
По поводу этой информации сестра Бориса Ольга мне пишет: «В апреле 2001 года Боря нигде не лежал. Он закодировался у главного нарколога Екб, мне кажется, чтобы успокоить родителей.
В дурке он не лежал, однажды недолго лежал в токсикологии после того, как выпил упаковку элениума. <…> Боря любил мистифицировать. Так, Гандлевский в своем слове на Борину смерть рассказал „правду“ о его шраме. Письмо Ларисе Миллер о „тридцати минутах“ — подобная мистификация. Боря лежал в токсикологии очень серьезно, дня три, сутки прикованный к батарее, и ни о каких посещениях дома речи быть не могло. В 2001 году он точно нигде не лежал, просто закодировался культурно. Может быть, он хотел усугубить впечатление, чтобы избежать судьбы. В нашей семье это было принято».