Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:

Случалось, когда коридорные разговоры о том, что печататься очень непросто, достигали его слуха, Слуцкий отчитывал нас:

— Почти все вы, сидящие в этой комнате, люди талантливые. Все пишете хорошо и вполне профессионально. А в том, что почти никто из вас не печатается, вините нерадивость редакторов или свою собственную. Учиться хорошо писать — мало, надо учиться заставить себя читать.

Среди немногих способов заставить редактора быть более благосклонно расположенным к твоей рукописи, как неискоренимо полагают молодые, самый надежный и верный — обзавестись письменной рекомендацией мастера. Однако не могу даже вообразить, чтобы кто-нибудь из наших семинаристов хоть заикнулся Слуцкому о «врезе» или протекции — сама атмосфера нашего общения исключала какие бы то ни было практические вожделения. Впрочем,

правила (даже неписанные) скучны — интересны лишь исключения. Как-то раз сотрудник «Комсомолки» Г. Жаворонков привел на семинар робкого долговязого юношу — пишущего стихи студента из Ижевска. Борис Абрамович согласился обсудить дебютанта без особого энтузиазма (не любил ломать запланированные занятия), во время читки был хмур и неприветлив, но после того, как все семинаристы, будто сговорясь, сошлись во мнении: это поэт, — лишь руками развел: «Ну, раз вы все так считаете… почитаю дома, глазами». И через неделю, 15 февраля 1975 года, в «Комсомольской правде» вышла первая большая подборка стихов Олега Хлебникова с щедрым вступительным словом Слуцкого.

Не сомневаюсь, что мнение Слуцкого было непоколебимо. Как не сомневаюсь и в том, что в нашем случае оценка семинара «сработала» на это мнение решающе.

Сегодня, спустя десятилетие с гаком, уже не вспомнишь точно многое из тех давних разговоров, но осталась главная память — память сердца, самая верная и навсегда, как ощущение праздника.

У памяти сердца нет временной протяженности, все в ней — сейчас, как незабываемый давний вечер — яркий, в закатном солнце, затопившем улицу Герцена; у входа в Центральный дом литераторов роится взволнованный люд, собираясь на Пушкинский вечер поэзии (начало июня); Слуцкий подходит с женой Таней — высокой, под стать ему, милой, необыкновенно женственной, улыбчивой; ты тоже тут, рядом — юный, восторженный, от избытка энергии трещишь по швам; тебя замечает Мастер; шагает навстречу, сжимает левой рукой твое запястье и широким жестом, сплеча вкладывает правую в твою ладонь (он — в настроении)…

Не знаю, сохранилась ли хоть одна фотография, на которой бы Слуцкий улыбался. Сам не видел, как не читал ни одного стихотворения Слуцкого о любви.

Не берусь говорить за других, но сам далеко не сразу научился (а может, и вовсе не научился) чувствовать настроение Слуцкого, даже скорее не чувствовать — угадывать по каким-то мельчайшим изменениям его лица, вечно невозмутимого, если не сурового. Он всегда сохранял дистанцию, понятную в отношении с учениками, никогда (почти никогда) ничего не говорил о себе. О чем-то мы узнавали из его стихов («Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице…»), о многом и не подозревали, нередко недоумевая, когда попадали не под настроение, что в последний год нашего общения случалось чаще и чаще. И хотя мы уже знали, что Слуцкий тяжело болен — сознание его расстроено, поверить в необратимость этого было невозможно.

Скоро, весной 77-го года, наши занятия со Слуцким прекратились вовсе. Студия набрала новых слушателей, пришел новый руководитель, но для нашего «первого набора» она лишилась чего-то очень важного. Собственно, мы выросли из нее гораздо раньше, но силу притяжения семинар потерял только с уходом Бориса Абрамовича.

…В стылый декабрьский вечер Слуцкий пришел на семинар с большим опозданием и не извинился, как бывало, не поздоровался, грузно осел на стуле, положил ладонями вниз красные руки и, раздраженно похлопывая по сукну, оглядел нас словно в недоумении.

— Сегодня мы похоронили Семена Кирсанова. Он был по-своему большим поэтом, и я прошу почтить его память вставанием. — И первым поднялся из-за стола. А когда мы сели, продолжил, ни на кого не глядя: — Вы можете любить или не любить поэта, но не уважать не имеете права. И мне сегодня больно и обидно, когда никого из вас не видел на кладбище… Две недели назад я и на похоронах Смелякова никого из семинара не встретил, а это уже странно: Семченко и Гофман стихи о нем написать не преминули…

И начал рассказывать о Кирсанове — о его юности, выпестованной Маяковским, его непревзойденном версификаторском мастерстве «холодного сапожника», родившем оригинальную книгу за четверых никогда не живших поэтов, а в годы войны — «Заветное слово Фомы Смыслова», о блестящей лубочной стилизации про Макса-Емельяна… И закончил свой великолепный

рассказ о покойном поэте, вернувшись к тому, с чего начался разговор:

— Понимаю, все вы взрослые и чрезвычайно занятые, обремененные службой, а кто и семьями, но… давайте договоримся, что будем все-таки учиться выкраивать время и приходить на похороны друг к другу…

Я вспомню эти слова в солнечный февральский день, когда буду стоять стиснутый в онемевшей от горя толпе, вглядывась в отрешенное от земных забот лицо Слуцкого. Много друзей пришло проститься с поэтом (он знал это — любил повторять стихи Межирова «Есть товарищ и у меня»), почти всех мы узнавали. И мы тоже пришли — те, кто научился. И все собравшиеся в зале прощания кунцевской дальней клиники — и друзья, и недруги Слуцкого — отдавали отчет: кого не стало и что он оставил нам.

А город был расцвечен флагами — праздновался День Советской Армии.

Десять с лишним лет назад в этот день, придя на семинар, он нашел на зеленом сукне букет алых роз. Неторопливо перечитал поздравительную открытку, сдержанно поблагодарил за внимание, сдвинул цветы на край стола, но то и дело возвращался к ним, поглаживая ладонью хрустящий целлофан. И еще сильнее просветлели глаза Слуцкого, когда взгляд его скользнул — поверх нас, раздвинув скучные стены, — но в прошлое. Он стал рассказывать об ИФЛИ и ифлийцах, о юности Самойлова, Когана, о литинститутском курсе Луговского, почти полностью выбитом войной, о Кульчицком и как сам едва не погиб в Югославии…

Может наш полуподвал и запал в память столь ярко благодаря этому вечеру воспоминаний? Или другому — трагикомическому эпизоду. Мы уже приготовились к обсуждению, как в комнату, неуверенно постучавшись, просочился старательно одетый человек и, шмыгая сизым носом алкоголика, без вступления принялся рассказывать историю своей жизни и как от него ушла жена… Рассказ был столь жуток по искренности, что оборвать его не виделось никакой возможности, пока Слуцкий не спросил человека, чем же мы можем ему помочь. Человек признался, что уже помогли — выслушали, и потребовал, чтобы мы рассудили его жизнь.

— Вы, видимо, не совсем по адресу, — огорошил его Слуцкий, — у нас тут поэтическая студия, мы стихи читаем.

— Да? — не поверил тот. — А на двери написано «Товарищеский суд». И я сразу вижу — вы судья, у вас лицо такое…

— Кажется я сам сейчас поверю, что я не я, а Борис Абрамович Годунов, председатель жилтоварищества, — буркнул Слуцкий, вспомнив фразу из записных записок Ильфа.

И когда Егор Самченко, врач-психиатр, кое-как выдворил гостя, Слуцкий начал занятие.

— Ну, посмеялись — и довольно. Не будем отвлекаться и продолжим наш товарищеский суд. Кто у нас сегодня на очереди?..

Сегодня мой черед вспоминать то недавнее время. Странное чувство: лишь десять лет прошло с последних наших занятий, а ты уже пишешь воспоминания. Борис Абрамович Слуцкий снова рядом. Недавно вышел номер журнала «Дружба народов» с его прежде неизвестными (читай — новыми) стихами. Он никогда не датировал своих строк, но снова и снова покажется, что сам ты знаешь, когда они были написаны: перечитывая стихи из подборки, вдруг споткнешься о строки, наполненные для тебя особым смыслом:

Я судил людей и знаю точно, что судить людей совсем не сложно — только погодя бывает тошно, если вспомнишь как-нибудь оплошно…

[58]

Константин Рудницкий. Друг, с которым мы недоспорили

Не могу сказать, что Борис Слуцкий был театралом. Когда мы познакомились (произошло это ровно сорок лет назад), к театру он относился прохладно, бывал в театрах редко. Все же помню его в фойе МХАТ, в антракте. Шла пьеса Георгия Березко «Мужество», Н. Боголюбов играл генерала Муравьева умно, сильно. Борис промолвил:

— Да, наверное, он хорошо играет. Только я на какой-то другой войне побывал и таких генералов что-то не видывал.

58

«Литературная Россия», 1987, 2 октября.

Поделиться с друзьями: