Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бовь и мерть в Хротне
Шрифт:

И я искал даже на кладбище – таком осеннем, неспешном, гостеприимном – может, здесь? Вот кто-то в синем свитере – с венком. Ну же!

– Здравствуй, вот и ты!

Оборачивается, чужой человек с родным лицом:

– Да, я, да не я-то.

И улыбается, а глаза чужие-пречужие, хоть и свитер синий, синтетический такой, с белой полоской. Её свитер. И лицо её – изученное, исцелованное, избежавшее, убегающее, вещее, но – глаза, ах, не те глаза, ну разве её глаза такие? Обознатушки.

Посмотрел на могилы, почитал, что пишут на них – тут, мол, студент Себякин лежит, там – Яков Померанский, и даты, и вензеля всякие. Вот и такое написано – "Милый мой искатель, пристегни свой страх, я-то уже дома, а ты ещё в гостях". И снизу – золотистый лавр, золотистое, благоспокойное, стилизованное,

оправдывающее, нерушимое всеточие. И стали по сторонам моим в пеленочки завернутые греки и римляне, и посмотрели на меня, в том смысле посмотрели, что, мол, если уж лавр, да еще и золотистый, то не обессудьте – всё навечно, всё нетленно и правдиво. И грозили они мне копьями аркебузами и баллистами, а один – придурочный, наверное, фонарем – попробуй, усомнись. Я бочком-бочком, за ограду, за крест, за чужеглазую в родном свитере – прочь с кладбища, но в ушах неуемно – "…я-то уже дома, а ты ещё в гостях… пристегни свой страх" и вот ещё – эта неумолимая, солидная, всегдашняя печать-лавр!

Я проиграл прятки, сам став картой в чужой кособокой колоде, я поддался – не найти мне Синий Свитер. Вот так, спьяну, потерявшись самому, тяжело даже найти в кармане зажигалку, не то что любовь всей своей жизни.

Вокруг стало тихо, я стоял, прислонившись к кладбищенской ограде с закрытыми глазами и когда я открыл глаза, вокруг было тихо и я стоял с открытыми глазами, прислонившись к кладбищенской ограде.

Комарыха всё ещё стучала в моё сердце. Я приуспокоился, отдышался и прислушался к себе в этой ночной тишине. Всполохами памяти появлялось на чёрном горизонте откомандированной жизни самое хорошее, молнией озаряло каждый уголок моей недалёкой человеческой вселенной.

И вспоминались мне на этом погосте какие-то глупости: как солнце светило в зашторенное окно, одуванчики, пачкающие нос жёлтым, или как впервые увидел море, но моменты эти, несмотря на всю свою обыкновенность, высвечивали самые недосягаемые, забытые, далёкие своды души всё глубже, всё роднее. И становилось легче, дышалось смелее.

И когда по таким моментам, как поезд по станциям, я проезжал да вспоминал заново всю свою жизнь, она уже не казалась такой никчемной и глупой, она становилась лёгкая и светлая вся – как и те моменты.

Но как ни старался, мне никак не удавалось вспомнить о себе ничего конкретного, ничего такого, чтобы приосаниться и сказать – вот он я, Такой-то Такойтович Растакой-то, такого-то года рождения и так далее. Из меня будто бы была изъята вся документальность, детальность, конкретность. Я знал, что есть я и есть Синий Свитер, но не знал какой у меня размер обуви и как звали моих родителей, зато отчетливо помнил, как ещё в омпетианские времена в пионерском лагере я сидел на берегу лесной речки и смотрел, как стремительная форель плескалась, охотясь на вылетевшую подёнку и как мне было хорошо и как скверно было той подёнке.

Мечтания мои и копошения в виртуальных чемоданах с воспоминаниями прервал мерный звук. Это было громкое шёпотное шуменье, медленное, приближающееся шарканье, я огляделся по сторонам, но вокруг была лишь пустая тёмная улица, мощёная цветной брусчаткой, только в конце улицы, на углу едва покачивался от ветра электрический фонарь. Тут к шарканью присоединился ещё один звук – будто сто человек зевали одновременно, и жевали что-то, и хрипели, и сморкались. Странные эти звуки становились всё громче и вдруг из-за угла появились люди, разом заполонив всю мостовую.

Толпа медленно лилась по улице и вскоре почти сравнялась со мной, и я смог разглядеть эту чудаковатую процессию поближе. Казалось, это была какая-то демонстрация или митинг: люди несли транспаранты и плакаты, но это были лишь грязные засаленные куски ткани и захватанные прямоугольники ватмана без единого слова или символа – просто пустые, ошеломительно пустые. Люди шли не в ногу, но ритмично, воодушевленно, порой спотыкаясь и теряя равновесие. Я не сразу понял, что меня так сильно насторожило и испугало в них и лишь когда они подошли совсем близко, меня прошиб холодный пот и я почти полностью протрезвел. Все демонстранты спали: кто-то шёл с закрытыми глазами, кто-то таращился невидящими бельмами в ночь, но все они были спящими.

Будто живые мертвецы, в пижамах или ночных рубахах, в ночных колпаках, с плюшевыми игрушками подмышкой или торжественно неся в руках ночной горшок, они шаркали и спали, спали и шаркали, и кое-кто храпел, а кто-то постанывал сквозь сон. Но это была не единственная жуткая вещь, манифестанты то и дело пытались что-то выкрикивать, но над толпой раздавался лишь глухой клёкот и шипение. Против чего они протестовали? Кем они были и куда направлялись?

Нелепое шествие совершенно неожиданно кануло восвояси, исчезло за углом, как болезненный кошмар, юркнуло куда-то, унося и моё волшебное шаманское опьянение, ослабляя душащее объятие самогона, которым меня угостил неживой граф.

Однако город оставался волшебным, загадочным, многомерным.

И мне открылось вдруг, что вечерний Хротна – это исключительно прекрасный город.

Графинчик соврал, говоря, что здесь не видно людей, потому что мы встретились утром. Здесь всегда есть люди, даже слишком много людей. Просто большинство из них предпочитает ходить поодиночке, в собственном измерении, путаясь в своих собственных тропинках, выбирая бульвары без пробок, выбирая магазины без очередей, выбирая свои персональные январи и подогнанные под цвет глаз июни, выбирая просторные тротуары и пустые автобусы.

Но стоит выйти из многорюмочной и щелкнуть пальцами, и ты увидишь – улицы переполнены. Здесь шагают купцы, разодетые шляхтичи, королевская стража, пэпээсники, пани, панове и судари, господа и товарищи. Кто-то строем в шинелях, кто-то маршем в бушлатах, кто вразвалочку в чорных косухах. Девчонки в истошно-бирюзовых лосинах бегут на концерт Юры Шатунова, цветастые хиппи в расклешённых штанах попивают портвейн и выгуливают петуха на цепочке, рабочий несет первомайский плакат, эсэсовец в черепастой фуражке направляется в комендатуру, проезжий раввин Иехиэль спешит к другу Пшемеку в гости – люди всех времен и всех правд, все, когда-либо жившие прежде и живущие ныне, ходят, ждут с букетами дам, сидят на скамейках, танцуют, гуляют, хромают, спешат, маршируют и вприпрыжку бегут – все одновременно, проходя сквозь друг друга, проходя сквозь дома и века, проживая один общий день, при желании не пересекаясь.

И лишь щёлкнешь пальцами трижды – давний, нынешний, будущий хротненский люд заснуёт, затолпится, заиграет, наложится сам на себя, и ты встанешь за кумпяком, салцесоном или палендвицей в очередь в мясной лавке за собственным прадедом, а следом за тобой придет твоя мама, спросит, кто тут последний, а за ней твои внуки и правнуки – если пальцами щёлкнешь трижды, в этом городе станет тысячежды многолюдно.

Я вернулся в гостиницу уставший, ошарашенный, безумный, но с каким-то приятным воодушевлением.

Ну что ж.

4. Зов Комбината

Как только я переступил порог гостиницы, то сразу же ощутил насколько иначе здесь, внутри, течёт время. Осталось позади фонтанирующее, стихийное, непокорное хротненское течение жизни. Гостиничные же секунды были предсказуемы, они неспешно потягивались, будто сонные кошки, неторопливо переваливались с боку на бок, они выдвигались, раскладывались, как телескопические удочки, теряясь в полутьме холла. Мне стало неловко, показалось, что я совершил какое-то неуместное святотатство, так, с разбегу нырнув в эту траурную болезненную темень, будто клоун, перепутавший адрес, и с хохотом, жонглируя апельсинами, ворвавшийся на панихиду вместо детского праздника.

Пани Гловска встретила меня за конторкой; несмотря на позднюю пору, она не спала.

– Не делайте так больше, прошу вас, – сказала она, – я очень за вас волновалась, вы когда уходили, были просто в каком-то амоке, будто заколдованы. Впрочем, возможно в этом моя вина, не уберегла вас от Графинчика, простите.

Голос у неё был тихий и слабый, неохотный голос, такой бывает у людей после того, как они долго плакали, и мне стало ужасно стыдно, что я заставил её беспокоиться и был груб с ней, когда она пыталась меня образумить. Прежде, чем я успел открыть рот для извинений, она шикнула на меня и строго приложила палец к губам.

Поделиться с друзьями: