БП. Между прошлым и будущим. Книга 1
Шрифт:
Конечной целью поездки был Сан-Франциско: кому доводилось ездить по этому шоссе, знает — оно имеет свой номер, как и все другие. У этого — номер был «1». Наверное, исчисление их начинается с западной части Североамериканского материка, потому что западнее был только океан. Тихий. Великий. Потрясающий — тоже было бы верно: своей необъятностью, даже когда линия горизонта сокрыта ночной тьмой, угадывается эта его необъятность, его величие.
Днем же (а ночью я бы теперь не рискнул пробираться по узкой дороге, двум встречным машинам с трудом разминуться, зажатой между каменной стеной —
Избегая подробностей, — а их было немало приведено при тогдашней публикации текста наших разговоров, — я сохраняю лишь то, что помогает мне и сегодня утвердиться в своем отношении к тому, что тогда существовало, и что состоялось в творчестве и в судьбе писателей, но и к последующим коллизиям в их судьбах, вплоть до нынешних дней.
Ну вот, например, я спрашивал его:
— Эдик, один из самых частых вопросов, на который можно услышать ответ от тех, кто читал твой первый роман: не о себе ли он? Наделив героя своим именем, ты неизбежно оставил место для вопроса — насколько аутентичен герой автору. Тем более, что биографические данные во многом совпадают. Так кто же он, Эдичка — ты?
— Это секрет, — рассмеялся Лимонов. — Куда интереснее, если я не отвечу на этот вопрос. Пусть сами догадываются.
— Ты хочешь сказать, что для литературы это неважно?
— Да. Оставим хлеб будущим исследователям.
— После «Эдички» ты написал еще две книги — они сюжетно как-то связны с первой?
— Я всегда пишу о себе. Все писатели пишут в какой-то степени «о себе»; но я пишу о себе впрямую. В этом смысл — мои книги связаны — я продолжаю в них быть, перехожу из книги в книгу.
— «О себе» — понятно, но может же тебя творческая фантазия и увести куда-то?
— Нет, — ответ Лимонова прозвучал категорично, — в основном, я реалист. Единственное, что я себе позволил, так это во второй книге — «Дневник неудачника» — воссоздать ситуации из будущего. Но это не фантазия, а литературный прием.
— На конференции в Лос-Анджелесе ты заявил с трибуны, что не считаешь себя русским писателем. Но почему? Может, ты просто не видишь будущего за русской литературой вне России?
— Пока я пишу по-русски, естественно, я русский писатель. Моё желание нельзя понимать буквально: я сказал, что не считаю себя «русским писателем» в том смысле, что отказываюсь писать на традиционно русские темы. Например, писать о России. Я, может быть, даже не умею, не способен писать о России. Наверное, потому, что прозаиком я стал только здесь. Во всяком случае, свой первый роман я написал здесь. До этого я никогда не писал в прозе больше 50 страниц.
Видимо, оттого, что я ощутил себя писателем здесь, и пишу я об этой жизни.
А может, это моя особенность человеческая — жить сегодняшним днем, забывать прошлое. Конечно, совсем забыть его невозможно, разве что до какой-то степени. Я — русский писатель. Нужно быть сумасшедшим, чтобы отрицать это! Если я даже буду писать по-английски, я буду русским писателем. Это ведь не только вопрос языка. Но я сформировался
в России, я русский и никогда не смогу стать американцем. Я (может, это ужасно звучит) против того, что понимается под русским писателем — нечто вечно консервативное, недвижное… и совершенно твердолобое.— Но тогда поставим вопрос так — ты русский поэт?
— Безусловно. Потому что поэзия — более консервативная форма творчества.
— Как по-твоему, — процесс отторжения всё большего числа русских писателей и поэтов от российской земли — на пользу он или во вред русской литературе?
— Я считаю, что это очень здорово! Конечно, будет масса жертв. Часть литераторов в эмиграции погибнет — в творческом смысле. Но эмиграция безумно оживит русскую литературу: она даст ей новые силы, новые темы, продвинет её в настоящий мир. Россию одни рассматривают как тюремную камеру, другие склонны считать ее теплицей, комнатой со спертым воздухом — я имею в виду культурный климат России.
Поэтому очень здорово, что открылись, наконец, двери — и мы вышли в этот мир. Полихорадит, пройдет трудный период и, наверное, русская литература обогатится массой хороших вещей. У Запада есть чему поучиться, даже у презираемых всеми авторов бестселлеров. Кстати, они совсем неплохие профессионалы… Русской литературе, искореженной идеологией, недоступны сегодня даже такие вот немудренные книги.
— Это, наверное, не вполне справедливо — «вершины» всё же сильны, но нет дробротного среднего уровня… Не так ли?
— Эта тема заведет нас далеко. Конечно, есть советские писатели, которые пишут на совсем неплохом уровне. Они есть и пишут иногда лучше, чем многие уехавшие писатели. Но в той же России существует целый ряд запретных тем. Например, — секс, за который на меня все дружно набросились два года назад, а теперь не менее дружно начинают хвалить. Тема совершенно не изведанная русскими писателями, даже слов соответствующих не имеется в нашей письменности. Вот я и столкнулся с необходимостью употреблять отвратительные ругательства.
Может быть, через одно литературное поколение эти слова станут вполне приличными. Область секса — только один пример. Русские люди и русская литература не очень «флексибл», не гибкие они. Видимо, это результат более чем шестидесятилетней изоляции — и духовной, и культурной. Я считаю, что России пора приобщиться к общемировым ценностям. А потом разберемся — что плохо и что хорошо в этих ценностях.
— Несмотря на шокирующие читателя элементы, «Эдичка» может казаться произведением лирическим, даже трогательным… Сам-то ты как это представляешь? — спросил я Лимонова. В его ответе сегодня следовало бы, и мне безумно хочется сделать это сейчас, — поставить подряд три восклицательных знака, читатель без труда заметит — где именно.
— Конечно, — согласился Лимонов. — Это «лав стори», история любви — все остальное потом. Я и не пытался писать книгу о политике, я далек от всего этого. Я далек даже от социологии. И включил я эти элементы в книгу только как неотъемлемую часть сознания моего героя. Не писал я книгу и об эмигрантах, как это многие поняли. В сущности, я написал экзистенциалистскую книгу о любви. Герой мог быть китайцем, приехавшим в Японию… «Лав стори», культурный шок, меняющаяся вдруг жизнь — это могло быть где угодно… Мог быть американец, приехавший в Москву.