Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Брачные узы

Фогель Давид

Шрифт:

На это Гордвайль ухмыльнулся, словно одержав победу, и, глядя на черную блестящую пуговицу как на кровного врага, вдруг захихикал какой-то скрытой забавной мысли, взял в рот погасшую трубку и процедил:

— Ну-с, господин Гейдельбергер, где же вы пропадали так долго?

— Что, действительно долго? — рассмеялся тот. — Я зашел только купить сигарет и вдруг так захотел пить, что остался на кружку пива. Густл! — крикнул он в дверь, повысив голос. — Давай быстрее! Твой кофе когда-нибудь сварится, а?!

— Уже несу! — донесся из кухни голос Густл.

— Она смазливая девчонка, Густл, а?! — с двусмысленным смешком снова повернулся Гейдельбергер к гостю. И хлопнул Гордвайля по плечу:

— Как она вам, куманек?

— Не… недурна, должен признать, — ответил несколько сбитый с толку Гордвайль. Он вдруг снова увидел лицо Густл перед собой, близко-близко, раскрасневшееся лицо с остекленевшими глазами и растрепанными волосами, лицо первобытной самки.

— Ха-ха-ха! — раскатисто захохотал Гейдельбергер.

Густл принесла кофе. Поставив поднос на стол, она подошла к окну и растворила его. Затем разлила кофе. Время от времени она доброжелательно улыбалась сидевшему напротив нее Гордвайлю.

— Ну, а как поживает ваша

«старуха»? — поинтересовался Гейдельбергер.

— Хорошо… То есть… Ну да, очень хорошо.

— Вы по-прежнему там же, в книжной лавке, а?

— Да, все еще там.

— Странная вещь — книги, — философствовал Гейдельбергер между глотками кофе. — Я всегда поражаюсь, откуда только берется у людей терпение писать столько книг или читать их, разве я не прав? Ведь если прикинуть, сколько миллионов книг есть в мире на всяких языках, во всевозможных странах, — просто в дрожь бросает!.. Я не говорю о всякого рода ученых книгах, тут ничего не скажешь! Ученость нужна людям, чтоб знали, что да как. Но вот про другие книги — скажу! Всяческие там рассказы и небылицы! Тут я по правде не пойму, зачем они нужны! Я лично, когда вижу такую книгу, хоть в миле от себя, сразу начинаю зевать и меня клонит в сон. Можете мне поверить, господин доктор, я это не для красного словца говорю!

Он допил кофе маленькими глотками, отставил чашку и продолжал:

— У нас в военном госпитале тоже был такой малый. Мог читать по три книги в день! Два месяца мы там вместе провалялись, у него тоже нога была раздроблена осколками ручной гранаты, так он прочел за это время, без преувеличения, тыщу книг, не меньше. Можете мне верить, господин Гордвайль! Сестра Стефи ему книги всегда таскала. Раз я сказал ей: «Может, вы, сестра Стефи, и мне захотите как-нибудь книжку принести? Я бы посмотрел, в чем тут соль». Вот она и мне принесла одну. «Пустынная обитель» или что-то в этом роде, поклясться не смогу, короче: я в той книге прочел ровно две страницы, ни больше и ни меньше, верьте мне, да и того мне было выше крыши! Больше не осилил. Но тот второй, сосед мой, проглотил ее в один вечер и только пальчики облизывал. Я его спрашиваю: «Скажи мне, герр сосед, о чем там пишут? Чего они хотят? Мне тоже охота знать!» А он мне только: «Ах, это такая красота, такая красота! Понимать нужно!» А что там понимать, господин доктор, ну что?! Вот вы умный человек, объясните мне, кому какое дело, если кто-то хотел жениться и не женился или, наоборот, женился?! Или если какой-то вор втихомолку обводил людей вокруг пальца и мошенничал, и раз сошло с рук, и два, и три, а потом его поймали-таки или, наоборот, так и не сумели поймать?! Ну кого это может волновать? Разве я не прав?

Гордвайль смущенно улыбался. Он не знал, что ответить. На какое-то мгновение все эти книги показались смешными и ему. Он подумал, что в этот момент похож на человека, оказавшегося среди дикарей, не видевших дотоле ни одного представителя цивилизации, и вот они ощупывают и рассматривают его со всех сторон, словно это он дикарь.

Вмешалась Густл:

— И у меня господа тоже всегда читали. Госпожа только и делала, что лежала на диване и читала, да и господин почитывал. Я однажды заглянула в какую-то книжку, а там была история про одну девушку, как ее соблазнил и опозорил молодой джентльмен с благородными манерами (Густл говорила теперь на искусственном языке «господ» или на языке той книги, которую читала), а потом он ее бросил и завел себе другую. А та девушка горевала очень и не хотела утешиться, и она была беременна от него. И тогда пришла к ней та, другая, и хотела дать ей денег, обеспечить ее, но она не приняла ничего. Так и сказала: «Или муж, или ничего!» Этими самыми словами. Хорошо ей ответила! Очень гордая была девушка! А потом ей уже пришло время рожать, и она совсем отчаялась, пошла и купила себе пистолет, подстерегла вечером своего соблазнителя и застрелила его, а потом убежала и кинулась в Дунай. Красивая книга была. И грустная очень. Я над ней столько плакала.

— Глупости! — отрубил Гейдельбергер. — Женщина, она что понимает! И какой во всем этом смысл?

И Гордвайлю:

— Видите, господин Гордвайль? Вздор все это и праздная болтовня! И что? Кого это все волнует, а? Только дурак мог понаписать такое, для таких же, как он, дураков! Ну разве не так?!

— Нельзя обобщать, — сказал Гордвайль уклончиво. — Есть и хорошие книги. А главное, если есть люди, которые получают от них удовольствие, значит, стоило их писать. Это все решает. А то, что некоторые не находят в них интереса, еще ничего не говорит о пользе самих книг. Ну, например, человек, у которого здоровы обе ноги, не видит в костылях никакой нужды, в то время как для одноногого они жизненно необходимы. И так во всем. Ведь люди не одинаковы в своих физических и душевных свойствах, то же верно и в отношении их потребностей: у каждого они в соответствии с его характером.

Густл проговорила одобрительно:

— Очень верно! Вы очень умно это все объяснили, господин Гордвайль! Тут и добавить нечего!

Вскоре после этого Гордвайль поднялся:

— Ну, я, пожалуй, побегу.

— Что за спешка?! — воспротивился хозяин. — Побудьте еще немного с нами! Тем паче что вы не слишком часто нас навещаете.

И Густл вторила ему:

— Правда, правда, господин Гордвайль!

Но тот стоял на своем. Им внезапно овладело беспокойство, и он захотел как можно раньше оказаться дома. В глубине души он почему-то был уверен, что Tea уже дома и ждет его. Он был уверен в этом, ибо всей душой, всем своим существом страстно этого желал, и сейчас ни за какую цену в мире не мог здесь больше задерживаться.

— Ну что ж, сервус, кум! — сказал Гейдельбергер. — Передайте привет своей «старухе» от Гейдельбергера Френцля. Буду рад, если как-нибудь навестите нас вместе. Было бы очень приятно с ней познакомиться. А главное, не заставляйте нас ждать! Заходите на будущей неделе, а то и еще раньше, если сможете, — в любое время, когда захотите! Густл всегда дома…

— Да-да, господин доктор, я теперь все время дома. Буду очень рада!

И она сжала его руку в долгом и многозначительном пожатии.

12

Было уже около шести, когда он добрался до дома. Теи не было. У фрау Фишер он узнал, что та не появлялась целый день. Стоило ему войти в комнату, как воспоминание о давешней пощечине сразу ожило; казалось,

что резкий ее звук еще не затих в пространстве комнаты, что он все еще отражается эхом от стен и только и ждет его. Совершенно разбитый, Гордвайль рухнул на стул возле стола, тот самый стул, на котором сидела Tea перед происшествием. Бесконечное отчаяние внезапно обрушилось на него, отчаяние беспросветное и безысходное. Все показалось ему ненужным и лишенным смысла: он сам со всеми своими делами и поступками, все вещи и люди, которые его окружали. Казалось также, что так будет всегда, до скончания веков, что до последнего поколения людей все будет оставаться бессмысленным, ничтожным и излишним. По привычке рука его потянулась к карману в попытке нащупать табак, как будто в этом было какое-то спасение. Он не представлял себе, с чего начать. Сидел и часто затягивался трубкой, над головой его повисло целое облако дыма, темно-серое и грязное, постепенно расползавшееся по всей комнате и вываливавшееся на улицу через растворенное окно. Вечерние сумерки затопили комнату, и мертвая тишина, ноющая и болезненная, воцарилась в ней. День был выходной, и обычный по будням скрип и стон тяжело груженных вагонов не раздавался внизу. Не доносилось ни звука, кроме отдаленного, глухого шума большого города, шума, который, казалось, воспринимался даже не органами чувств, а пробивался в сознание абстрактным представлением о шуме, бывшем словно порождением самой души, бестелесной и зыбкой. Гордвайль сидел без движения и курил. Однако в жилах его текла горячая кровь, и скрытая жажда жизни еще сохранилась у него, а посему острое отчаяние его пошло на убыль и понемногу сменилось легкой печалью, даже приятной в известном отношении. Да, даже легкий проблеск надежды прокрался в его душу, бледная тень какого-то упования, влившая в него, однако, новые силы. Кое-что еще может измениться, да-да! Счастье еще ожидает его, не здесь, так там. Может быть, даже ребенок, например!.. Ребенок этот, правда, еще не появился на свет, и трудно сказать, когда появится. Но когда он родится, и даже если это произойдет только через год — почему бы и нет? Tea совершенно здорова, да и он тоже! — тогда наверняка все изменится к лучшему, это ясно! Кроме важности такого события самого по себе — при мысли об этом сердце Гордвайля забилось так сильно, что чуть не разорвалось, — ребенок ведь по самой природе своей еще и сближает родителей. Tea станет больше оставаться дома и будет любить его, их сына. Быть может, они даже сумеют переехать из этой комнаты в квартиру, чтоб в ней было две комнаты и кухня по меньшей мере… Ибо без этого будет не обойтись! С ребенком невозможно оставаться в одной комнате… И ему, Гордвайлю, тоже ведь нужно работать, и на этот раз следует подойти к делу всерьез, а для этого ему будет необходим собственный угол. Да, он станет много работать, весь отдастся работе, жене и сыну (что родится именно сын, нет никакого сомнения!). И ежели станет работать как следует, то и семью сможет содержать в достатке, и не будет в рабстве у доктора Крейндела, ни у кого другого. Тогда и Tea, она ведь тоже, в конце концов, так устает, — Tea сможет оставить работу у своего адвоката и полностью освободиться для ребенка…

Поблизости вдруг зазвучали еле слышные, словно перепуганные, звуки пианино. Это был самый сентиментальный из вальсов Шопена, Гордвайль узнал его сразу. Неровные, словно гнавшиеся друг за другом звуки проникали в погруженную в полумрак комнату, как будто кто-то намеренно устремлял их именно сюда и только сюда, через какую-то невидимую щель в потолке; они неслись, мчались и настигали друг друга, мешаясь с вязкой темнотой сумерек и дымом из трубки, которую Гордвайль все еще сжимал во рту. Видения Теи и ребенка вдруг стали кружиться вокруг Гордвайля, словно захваченные вихрем. Теины волосы, растрепанные и развевающиеся, касались его всякий раз, когда она приближалась к нему, хлестали его по лицу, что доставляло ему великое наслаждение. А ребенок, их с Теей ребенок, золотоволосый, как его мать (цвет его волос был как у луковой шелухи), плясал вместе с матерью, и круглое личико его раскраснелось от возбуждения, он смеялся громко и переливчато и был очень весел. Тут Гордвайль вспомнил, что ведь принес для малыша игрушечную машинку и оставил ее в кухне — и как же это могло вылететь у него из головы? Пошел в кухню, почему-то в кухню в доме отца, и, к своему изумлению, обнаружил, что игрушка исчезла. А ведь он ясно помнит, что оставил ее там, в левом углу, между буфетом и стеной, и вот ее там нет. Для верности Гордвайль поискал ее и в других углах, по всей кухне, открыл даже дверцы буфета и заглянул внутрь — все напрасно. Невыразимая грусть овладела им. Он вдруг ощутил, что умрет от этой грусти, но уверенность в этом не тяготила его, он только желал, чтобы это случилось немедленно, в тот же миг, ибо даже мельчайшей доли секунды не мог дольше выносить ужасной этой грусти. Вдруг он вспомнил, что видел в буфете черную вытянутую редьку, превкуснейшую, по всей видимости; так ведь можно принести ее ребенку, он страшно обрадуется при виде такой черной, отличной редьки! Он снова открыл буфет: редька все еще была там! Он взял ее, пощупал и взвесил в руке: на ощупь редька оказалась крепкой, свежей и к тому же очень тяжелой — верный признак отличного качества. Но чем пристальнее смотрел он на редьку, тем больше ему казалось, что длинная ее ботва двигается сама по себе, двигается туда-сюда, медленно, но беспрестанно, будто конечность какого-то животного, и в тот же миг то была уже не одна конечность, а сразу три, потом пять, и вот их уже бесконечно много, и все шевелятся, ползут, переплетаются, щекоча Гордвайлю ладонь, так что он даже засмеялся. И вдруг откуда ни возьмись перед ним оказалась Tea, разъяренная и кипящая от гнева, и с криком вырвала у него из рук редьку: «Та-ак, редьку он ему хочет дать! Ребенок умирает, пить хочет, а ты ему острую редьку?! Что сказал бы на это доцент Шрамек, а?!» И она с силой стала заталкивать редьку ему в рот, крича: «Сам ешь редьку, сам, сам!» Гордвайль уже задыхался, редька забила ему весь рот, не давая доступа воздуху. «Ну, мне конец», — решил он…

В дверь стучали уже не раз и не два, наконец она открылась и кто-то вошел. В комнате было темно, но окно напротив, в одной из гостиничных комнат, светилось электрическим светом. Весь съежившись и уронив голову на стол, Гордвайль сидел боком к двери, походя на темный неопрятный куль.

Вошли доктор Астель и Лоти Боденхайм.

Доктор Астель воззвал к темной массе за столом:

— Эй, Гордвайль, так-то ты принимаешь гостей, да?

Услышав эти слова, Гордвайль резко выпрямился.

Поделиться с друзьями: