Брачные узы
Шрифт:
— Я… Я не могу… У меня еще не было возможности… Я не думал об этом…
— Что тут долго думать! Все тут, смотрите! — и она широким жестом обвела зал. — Изобилие женщин! Можно мгновенно составить суждение! Вот, скажем, фройляйн Лоти, разве она не красива?
— Да, фройляйн Боденхайм очень красива! Такую красивую девушку не часто встретишь!
Он сказал это совершенно серьезно, опустив глаза, как богобоязненный человек, произносящий имя Господне.
— Вот видите, сударь, в Вене они на каждом шагу!
И, смеясь, повернулась к Лоти:
— Видите, я добилась комплимента в ваш адрес, моя дорогая, а вы мне совсем не благодарны.
Столько цинизма было в ее интонации, что все почувствовали себя неловко. На секунду установилась гнетущая тишина, Гордвайль же почему-то счел себя виноватым в этом, но, как и всегда в подобных случаях, не нашелся и ничего не сказал.
— Итак, господа, мы ведь собирались вместе поужинать, не так ли?
В коридоре Tea улучила минутку для того, чтобы по-дружески обменяться с Блохом парой слов и назначить ему свидание на завтрашний вечер.
22
Трамваи — сине-красные людские муравейники — в тряске мчались навстречу новому трудовому дню: из предместий в центр, а оттуда — в другие предместья. Большей частью пассажирами были молодые мужчины и женщины, безжалостно вырванные из неги сладкого предутреннего сна необходимостью зарабатывать себе на кусок хлеба. Теперь, толкаясь в вагонной давке, они дожевывали остатки утренних бутербродов с маслом, завернутых в сероватую, тонкую и прозрачную бумагу. Сон и работа разделялись столь коротким промежутком времени, что его еле хватало на то, чтобы добраться до места, случалось, что сон урывал минуту-другую у работы, к явному неудовольствию работодателей. Новый день поднимался, клубясь, над Веной-городом, один из первых весенних дней, бесшабашный и беззаботный, безразличный к тому, замечают ли его люди, едущие в лязгающих шумных вагонах. Умытые улицы казались светлее, просторнее и были похожи на цветные открытки с видами чужих, далеких и незнакомых городов. Красивые эти улицы были так близко — рукой подать, ничего не стоило ступить ногой на их тротуары, и тем не менее людей тянуло к ним как к чему-то далекому и недостижимому, и странным образом хотелось проехать несколько часов на поезде, чтобы добраться до них… Это чувствовали все, кто проснулся спозаранок в предвосхищении чудесного весеннего дня, даже те, у кого не было необходимости мчаться с утра на работу. Они тоже позавтракали на скорую руку и поспешили выйти на улицу, ведя на поводке длинных, тонких борзых. Вонзая острые морды в чистое звонкое утро, они сразу же замирали на трех ногах около первого фонарного столба.
Да, таким утром у кого угодно пело сердце и пробуждались новые надежды. А потому и Гордвайль, также рано вставший, решил пойти сегодня в свою книжную лавку пешком. Пальто его окончательно обтрепалось за прошедшую зиму, по краям рукавов и карманов висела бахрома, а в такой весенне-молодой день оно казалось еще более ветхим. Но Гордвайлю было все равно. Он медленно шел по Пратеру — вместе с тем в его походке сквозила какая-то бунтарская торопливость, словно все его тело было собрано из пружин. В такой день действительно нелегко было идти к доктору Крейнделу, зная, что придется провести с ним целых восемь часов, даже тяжелее, чем в обычные дни. Даже афиши у Карл-Театра, огромными красными буквами возвещавшие о новой постановке «Соломенной вдовы», афиши, к которым в другой день Гордвайль и головы бы не повернул, — сегодня притянули его как магнитом, и, остановившись, он прочел их с превеликим вниманием, почувствовав себя причастным к иной, свободной жизни, в корне отличной от той, какую он влачил в задней комнате книжной лавки.
Было свежо, тоненькая корочка инея, покрывавшая тротуар, еще не растаяла. Но через два-три часа наверняка будет даже жарко, а в деревне сегодня будут сеять, ибо нивы уже вспаханы и готовы.
Из какого-то дома доносился острый запах жареных кофейных зерен, и у Гордвайля, проходившего мимо, пронеслось в сознании, помимо его воли меняясь и принимая все новые очертания, нечто черное и бесформенное, как-то связанное с перепалкой, которая вышла у них с Теей прошлой ночью, перепалкой, начавшейся еще при свете керосиновой лампы и продолжавшейся и после того, как они, потушив лампу, легли порознь, на кровати и диване. «Деньги, деньги, деньги! — простонал Гордвайль. — Но где ж их взять?» Конечно, ей нужно сейчас хорошо питаться, но ведь он и так все ей отдает! Сидит на голом хлебе, а зачастую и того не имеет! А то, что она говорила, — нет, это не может быть правдой!.. Так, просто вырвалось в пылу ссоры, ему назло… Будь это правдой, разве она сказала бы ему, даже в самом сильном гневе?.. И ведь не сказала же, от кого он… «Ребенок вовсе не твой!» Невозможно! Нет, это сгоряча… Любит его доводить… Вот ведь и выкинуть грозилась — и что в итоге! Теперь же выдумала для него эту новую
ложь. А если все-таки это правда?.. Он невольно остановился. Ну и что? Ребенок есть ребенок… если он ее, так и его тоже… Его ребенок, и все тут! А остальное — неважно! Если уж на то пошло, ни один отец в мире не может поклясться, что он — отец своего ребенка… Кто может быть уверен?! И чем он, Рудольф Гордвайль, лучше других, чтобы быть исключением из правила? Нет, лучше не морочить себе голову этим вздором! Ребенок его, вот и весь сказ!Тем не менее настроение Гордвайля безнадежно испортилось. Весеннее утро показалось ему вдруг чужим, не для него созданным. С удвоенной силой навалилась бесконечная череда дней, которые ему еще предстояло провести в обществе этого доктора Крейндела и всех прочих докторов крейнделов, без конца и без края, без надежды на перемены. Внезапно он почувствовал себя усталым и старым. Нахохлился в своем пальтишке, как человек, в ясный полдень запирающий двери и ставни, склонив голову перед неизбежностью.
В лавке он мимоходом кивнул приказчику и проскользнул в заднюю комнату. Доктор Крейндел еще не приходил. Он снял пальто и сел за свой стол. Достал из карманов пиджака несколько окурков и кусок бумаги и стал сворачивать сигарету. Может, попросить у него немного денег в счет жалованья? Да, немного, десять шиллингов! Эта идея помогла Гордвайлю собраться с мыслями. С горящей сигаретой, приклеившейся к нижней губе, он снял с пишущей машинки черный клеенчатый чехол и начал печатать письмо.
Почти сразу появился и доктор Крейндел с протяжным «добрым утром».
— Какой прекрасный день, а? — начал он, снимая пальто. — День для поэтов! В такой день хотелось бы побродить с утра пораньше по улицам или вообще поехать за город, дражайший господин Гордвайль, хе-хе, не правда ли? Это я понимаю! Отлично понимаю я и ваше настроение! Ибо и сам отношу себя к возвышенной семье поэтов и художников. Вы ведь знаете…
Не прекращая стучать на машинке, Гордвайль переспросил, как будто не расслышал:
— А? Вы что-то сказали?
— Сказал ли я?! Конечно, сказал! И какие были слова! Только вот некоторые великие люди больше слушают себя, чем других… По удачному выражению Готтфрида Келлера, великое слово приходит к поколению из уст одиночки… и т. д.
Он угнездился в кресле перед столом и стал читать утреннюю почту. «Все-то он низводит до самого подлого уровня», — подумал Гордвайль, продолжая печатать. Во дворе на стене напротив отпечатался треугольник солнечного света, долго остававшийся на одном месте, не меняя формы. Еще полтора часа в пространстве комнаты раздавался торопливый стук пишущей машинки и шелест бумаги. Затем Гордвайль собрал груду писем и понес их хозяину на подпись. Тот передал ему утреннюю почту, объяснив, что ответить. Кроме того, Гордвайль еще должен перепроверить гроссбух начиная с марта, потому как ему, Крейнделу, кажется, что в записи вкралась ошибка. Гордвайль взял все бумаги и вернулся на свое место.
— Не желаете ли сигару? Превосходная!
«Нехороший признак!» — подумал Гордвайль и подошел, чтобы взять сигару. Воспользовавшись моментом, он попросил в долг десять шиллингов до жалованья.
— Конечно, я готов вам дать, мой дорогой друг! Охотно и с удовольствием! Напомните мне попозже, и я принесу вам.
Гордвайль уже собирался удалиться, когда тот чиркнул спичкой и протянул ему:
— Огоньку, пожалуйста! Да, — продолжал он, — я все хотел вас спросить, как продвигается ваша работа. Давненько мы уже об этом не толковали… Я имею в виду, понятное дело, настоящий ваш труд, тот, на котором и зиждется мир!.. А не то, что здесь, работа, от которой людям духа, как мы, ни тепло, ни холодно… — он криво улыбнулся, блеснув золотыми коронками во рту. — Видите, сударь мой, как схоже наше видение мира: когда я говорю «работа», то всегда подразумеваю тот, домашний, литературный труд, тот, что «делается во тьме и распространяет свет на весь мир, из конца в конец»… По выражению великого Гете, так, кажется?
— Если уж он «делается во тьме», то не подобает разглагольствовать о нем на миру, — рассмеялся Гордвайль.
— На миру! На миру, конечно, нет! Согласен с вами, негоже разговаривать об этом с базарной торговкой! Никому это не известно так, как вам и мне… На миру — нет! Но от меня, собрата по искусству и, можно сказать, друга, вам, конечно, нечего скрывать… А добрым советом пренебрегать не следует!.. Ведь кто даст вам совет лучше, чем я, кто еще способен заметить ту или иную мелочь?.. Специалист — это совсем другое дело!.. Если бы все ремесло было сосредоточено в руках профессионалов, тогда… кто это сказал? Не могу вспомнить сейчас. В любом случае светлый ум был у того, кто так сказал!..