Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Брачные узы

Фогель Давид

Шрифт:

— Видите ли, если бы я строил себе дом, то ни за что не разрешил бы сделать окно наклонным… Я нахожу это безобразным и безвкусным. Да и с утилитарной точки зрения это неудобно. Вы облокачиваетесь о подоконник и соскальзываете в угол… Смех да и только! А труба на доме напротив тоже с наклоном… Нашему поколению нравится все искривленное — признак вырождения…

И почему-то усмехнулся сам себе.

— Вы знаете, — сказал он вдруг. — Мне немедленно нужно идти домой! Ребенок проснется там один и будет плакать!

Он стал приподниматься на постели, но сил не хватило, и он повалился назад. Молодая женщина бросилась к нему.

— Лежите-ка спокойно! Скоро вернетесь домой!

— Да, правда! Мне нужно сначала немного отдохнуть. Прогулка была такая долгая, и я устал, — виновато улыбнулся он. — Я только одну минутку полежу, совсем чуть-чуть, и смогу пойти. Только дайте мне немного воды. Такая жажда.

— Я заварю вам чаю. Он лучше утоляет жажду.

Неожиданно сделалась ночь. Гордвайль рассматривал освещенную комнату через узкую отдушину, по сути через круглую дырку размером с донышко стакана. Смотрел одним глазом (для второго не было места), стоя на цыпочках, потому что дырка располагалась немного выше его роста. Это давалось ему с трудом, но все-таки он должен был стоять

и смотреть, ибо знал, что он единственный свидетель и если он не увидит всего, то происходящее навсегда останется покрытым мраком тайны… В глубине комнаты стоял человек, наклонившийся над длинной, гладко выструганной скамьей (эту деталь Гордвайль отметил особенно, чтобы она никогда не изгладилась из памяти, потому что, по его мнению, она имела особое значение). Человек стоял, повернувшись к нему спиной, но Гордвайль, однако, отлично знал, кто это. Думает себе, промелькнуло у Гордвайля, что если он скроет от меня лицо, то я его не узнаю. Но мне-то он отлично известен: это наш долговязый привратник! Меня ему не провести! Привратник стоял, стало быть, наклонившись над скамьей, на которой, вытянувшись, лежал другой человек, и бил камнем по черепу лежавшего, бил размеренно и ритмично, как человек, занятый делом, требующим большой точности. Хотя Гордвайль и не видел лица избиваемого, он точно знал, что это его шурин Фреди. Он какое-то время дрыгал ногами, пытаясь, видимо, попасть в привратника, но тот стоял в изголовье, да и крепко держал Фреди свободной рукой, так, что тот не мог ни освободиться, ни лягнуть его ногой. Привратник же все продолжал бить, и под конец Фреди затих, ноги его вытянулись. Гордвайль знал, что теперь он точно убит. Именно так это все и произошло. Привратник выпрямился в полный рост и бросил камень в угол. Затем два или три раза потер руки, как человек, довольный проделанной работой, застегнул пальто и зажег сигарету. Гордвайль взглянул на Фреди. Тот лежал мертвый — это было ясно как день, хотя на лице его и не было видно кровоподтеков и ран. «Внутреннее кровоизлияние, — нашел Гордвайль объяснение, — потому что его били плоским камнем, а это как удушение…» Теперь Гордвайлю было нужно спешить, чтобы убийца не успел скрыться, пока суд да дело. Несмотря на страшную усталость, он пошел вместе с Франци Миттельдорфер на трамвай и спустя минуту уже стоял перед полицейским комиссаром, сидевшим за покрытым черной тканью столом и смотревшим на Гордвайля в театральный бинокль. Гордвайль открыл рот, чтобы рассказать об убийстве, и тут из его рта стали лезть цепи, тяжелые железные узы, они падали и падали вниз, громоздясь возле ног, и с ними изо рта потоком хлынула кровь. Он был не в силах ни закрыть рот, ни выдавить из себя хоть полслова. Его охватил нечеловеческий страх, потому что он понял, что цепи предназначены для него. Ах, если бы только он мог говорить и доказать свою правоту! Он пытался делать знаки руками, но и руки не слушались его. Кроме того, он знал, что от жестов толку не будет: говорить, говорить надо! Тогда он стал тянуть цепи изо рта руками, надеясь, что так они быстрее кончатся и он сможет говорить. Руки перепачкались в крови, а цепи все не кончались. Вокруг него высились уже груды цепей, окружившие его словно стеной. Неожиданно комиссар отбросил бинокль движением, полным наигранного пафоса, как у плохих киноактеров, и вскочил с места.

«Смотрите! — вскричал он, указывая на Гордвайля. — Перед вами убийца! Он хотел оклеветать невинного привратника, но глаза ваши видят кровь, струящуюся у него изо рта! Вот вам неопровержимая улика! Это кровь жертвы, которую он проглотил, дабы скрыть преступление, и кровь эта указывает на него!..»

И тут же его схватили и потащили-поволокли по коридорам и темным подземельям, а он даже кричать не мог, ибо цепи все еще падали у него изо рта без конца и без края. Потом его бросили в какое-то круглое помещение, и он знал, что это что-то вроде раскаленного котла и сейчас его изжарят живьем. «Ведь это инквизиция! — хотел он протестовать. — А инквизицию уже отменили, она запрещена! То, что вы делаете со мной, — противозаконно!» Но не мог вымолвить не слова. С него стали срывать одежду, и с каждой снятой вещью жара возрастала, духота становилась невыносимой, жажда сжигала рот и внутренности. Он показал рукой, чтобы ему дали пить. Люди вокруг сжалились над ним и принесли воды. Но вода, едва он глотнул ее, обернулась жгучим пламенем, боль от которого была в тысячу раз страшнее всех мук терзавшей его раньше жажды. «Будь я проклят! — простонал он в муке. — Они просто измываются надо мной! Сжальтесь, дайте немного обычной воды! Как можно быть такими жестокими! Нельзя же утолить жажду кипятком! О! О! Я умираю от жажды!»

— Пейте же! — промолвила Франци Миттельдорфер. — От чая вам станет легче!

— А, это вы! — сказал Гордвайль, на минуту обретший ясность сознания. — Он холодный, чай?

— В меру. Такой, как вам нужен. Пейте и увидите!

Он выпил стакан до дна полулежа на диване. Вслед за этим сказал:

— Теперь я и вправду должен идти.

— Хорошо, я только оставлю записку матери.

Затем она помогла ему встать. Она была вынуждена поддержать его, чтобы он не упал. С превеликим трудом Франци свела его вниз, на улицу, но, скоро убедившись, что никак не сможет довести его до трамвайной остановки, остановила проезжавшее такси. Все время поездки Гордвайль сидел молча. Казалось, он спал, съежившись в углу салона, похожий на какой-то неодушевленный куль.

На улице уже смеркалось, когда Франци Миттельдорфер препроводила его наверх, в его комнату. «Он болен!» — сказала она квартирной хозяйке, открывшей им дверь. На этот раз старуха поняла все сразу, вошла вместе с ними и застелила для него диван, пока Гордвайль сидел на стуле, поддерживаемый Франци.

— Я всегда знала, — причитала старуха, не отрываясь от дела, — что когда-нибудь он сляжет, ай-ай-ай! Так много работать! Какой порядочный человек! А тут еще и ребенок у него умер!

Обе женщины помогли ему раздеться и уложили в постель. С полным равнодушием Гордвайль позволил им делать с собой все, что им было угодно. Только время от времени с его уст срывался глубокий стон. Фрау Миттельдорфер нервно носилась по комнате в пальто и шляпке. Градусник показал тридцать девять и восемь. Тогда молодая женщина велела немедленно послать за врачом. Господин Гордвайль опасно болен, объяснила она старухе, она же, к сожалению, должна тотчас же возвращаться домой. Завтра она зайдет справиться о его здоровье. Она попрощалась и вышла.

Врач, пришедший часа два спустя, нашел у него горячку, вызванную тяжелым нервным потрясением.

часть

пятая_после всего

30

С тех пор как Гордвайль оправился от болезни, минуло три недели. Случилось так, что в день, когда он заболел, все друзья его собрались в «Херренхофе» и там узнали от Теи, забежавшей в кафе на пару минут, о смерти ребенка. Уже несколько дней не видя Гордвайля и зная, как сильно он привязан к ребенку, они — Лоти, доктор Астель и Ульрих — в мгновение ока собрались и, беспокоясь за него, поехали на Кляйнештадтгутгассе. Они прибыли туда через несколько минут после ухода врача и нашли Гордвайля лежавшим навзничь с усилившимся тем временем жаром. Он ни в чем не отдавал себе отчета, его пустой, стеклянный взгляд был устремлен в потолок. Старая фрау Фишер, смачивавшая полотенце на лбу Гордвайля, в своей манере поведала им о случившемся во всех подробностях.

Восемь дней Гордвайль метался в жару, посещаемый лихорадочными видениями, иногда пугающими, иногда доставляющими несказанное наслаждение, видениями, в которые чудесным образом вплетались вещи и люди вокруг, искаженно и странно сочетаясь друг с другом. Во время болезни о нем заботились друзья, старая фрау Фишер, а также Франци Миттельдорфер, навещавшая его ежедневно, ибо в ее глазах он был чем-то вроде ее личного больного. Tea не изменила обычного своего образа жизни и палец о палец не ударила ради Гордвайля. Наконец произошел кризис. «С этого момента болезнь осталась позади», — возвестил врач.

Очень слабый, неспособный пошевелить ни единым членом, Гордвайль был вынужден оставаться в постели еще неделю после того, как жар спал. За все время выздоровления он ни разу не упомянул ребенка, как будто вся история полностью стерлась из его памяти. Но, когда его взгляд натыкался порой на пустое пространство между кроватью и окном (пока он лежал в жару, Tea продала коляску торговцу подержанной мебелью), ему казалось, что вся комната пуста, что пуст и лишен смысла весь мир. Однако жизненные силы, понемногу возвращавшиеся к нему, не давали ему думать о грустном. Его посетило какое-то счастливое, животное спокойствие, свойственное всякому тяжелобольному после того, как опасность миновала и силы начали возвращаться к нему. Полулежа в постели, все еще с трудом говоря и часто улыбаясь без особой причины, он слушал Лоти, навещавшую его два раза в день, брал ее руку и гладил с молчаливой благодарностью, а на улице в это время бесновались свирепые осенние ветры, заставляя дрожать и позвякивать оконные стекла.

Минуло три недели с того дня, когда он впервые вышел на улицу после болезни. Жизнь вошла в обычную колею. Гордвайль, казалось, вернулся к прежнему образу жизни: встречался с друзьями, бродил по улицам, что-то обсуждал мимоходом с попадавшимися по дороге знакомыми — и тем не менее в нем произошли некие перемены, невидимые чужому глазу и еще более незаметные для него самого. Он стал молчаливее, по большей части был погружен в глубокую задумчивость, как будто в любой миг могло оказаться, что ему предстоит принять судьбоносное решение; часто отвечал собеседнику рассеянно и невпопад. Скрытая тяжесть, лежавшая у него на сердце с момента знакомства с Теей, тяжесть, которую он никогда не пытался рассмотреть в свете ясного сознания, — теперь усилилась, став почти невыносимой, и требовала точного логического анализа своих причин и поиска средств борьбы с ней. Все его мысли теперь постоянно упирались в Тею. Куда бы ни приводили его размышления, везде была она, причина всех неудач, главная помеха на его пути, источник всех его бед. Напрасно он пробовал теперь бороться с такими мыслями. Все в нем восставало и обвиняло. И одновременно с этим он знал, что никогда у него не достанет сил на то, чтобы освободиться от ее хватки. Если бы она сама его бросила! Ясно, что он сожалел бы об этом, но, с другой стороны, принял бы это как приговор Провидения и смирился бы с действительностью в отсутствие выбора. Но Тее и в голову не приходило оставить его. Его вечная покорность и уступчивость питали самые низменные ее инстинкты, ее жажду досаждать ближнему, еще усилившуюся у нее за время их совместной жизни. В нем она находила пищу для их удовлетворения. С того момента, когда она увидела, как подействовала на него смерть ребенка, у нее появилось новое средство причинять ему боль. Теперь, в противоположность прежним своим утверждениям, она использовала любую возможность для того, чтобы подчеркнуть, что он был отцом ребенка… И чем отчаяннее было его молчание, тем больше она неистовствовала.

Гордвайль мало бывал теперь дома. Комната опротивела ему, пустая и неуютная, она навевала мрачные мысли. Работал он тоже мало. Он был весь в долгах и вечно испытывал нехватку в деньгах. Но это, надо сказать, мало занимало его. Центр тяжести находился в иной плоскости. Он смутно чувствовал, что грядет какое-то событие, которое положит конец всей прежней его жизни, не зная, впрочем, какое и как.

Был вторник. День выдался теплее последних дней, холодных не по времени. Гордвайль долго бродил по городу, а теперь сидел в своей комнате возле горящей печки, из открытой дверцы которой вырывался язычок света, танцевал на полу между диваном и кроватью и ярким отблеском дрожал на противоположной стене. Был вечер, около шести. Гордвайль не стал зажигать лампу, ему было хорошо в полумраке. На свету, подумал он, человек видит все, что вокруг, в темноте — самого себя. И еще — самую суть вещей… Он вдруг ощутил себя первобытным человеком, затерянным в темной лесной чаще, перед костром, разведенным, чтобы отпугивать диких зверей. Ему казалось, что сейчас он услышит вкрадчивый шорох в кустах, и через много поколений ему передался животный страх перед неведомыми силами, которые подстерегают человека на каждом шагу. Машинально он сделал в темноте защитное движение, вернувшее его к окружающей действительности. В эту минуту на улице дважды отрывисто прогудел автомобиль. Гордвайль безотчетно напрягся, ожидая третьего гудка, но его так и не последовало.

Несмотря ни на что, вернулся он к прежним мыслям, наше положение предпочтительнее по сравнению с жизнью первобытного человека. Великое дело — вот такой дом с горящей печкой и постеленной кроватью! Он вспомнил, как пару лет назад вынужден был несколько ночей блуждать по улицам этой самой Вены, не имея ни денег, ни дома, дело было глубокой осенью, как сейчас, — и еще острее ощутил, какое это благо — уют и безопасность теплой комнаты. Теперь, по крайней мере, такого не случилось бы! И сердце его преисполнилось жалости ко всем тем в этом городе и во всех других городах мира, кто вынужден проводить ночи на улицах, на скамейках под открытым небом, и под дождем, и даже в сточных канавах. Человечеству следовало бы позаботиться о том, чтобы каждый имел крышу над головой и ломоть хлеба — хотя бы это!

Поделиться с друзьями: