Брачные узы
Шрифт:
Затем появились родители. Мать была знакома Гордвайлю. С ними было несколько мужчин и женщин с букетами белых цветов в руках. Они остановились невдалеке от троицы друзей, склонив головы к земле, как будто стесняясь друг друга. Никто не говорил. Мать беспрестанно утирала глаза, время от времени тело ее сотрясали беззвучные рыдания. Один из мужчин, пожилой человек с седыми усами, безмолвно взял ее под руку. «Отец! — деловито заключил Гордвайль. — Есть какое-то сходство в выражении лица…» Однако лишь малая часть его существа воспринимала все эти суетные вещи, большая же часть была далеко-далеко отсюда. «Это тянется слишком долго, — текли его мысли дальше, — следовало бы поторопиться». Когда внесли гроб, несчастная мать упала на него, донесся ее сдавленный крик «Лоти, Лоти!», больше похожий на мольбу, чем на рыдание. Доктор Астель и Ульрих тоже подошли поближе, только Гордвайль не двинулся с места. «У них тут, верно, есть специальная комната, в которой их сохраняют… — проговорил кто-то внутри него. — Вопрос лишь в том, следует ли их вообще охранять, вот вопрос, так вопрос!.. По-моему, вовсе не следует». Он вдруг повернулся к стене, уперся в нее головой и долго стоял в таком положении. Было видно, как время от времени по спине его пробегала дрожь, как если бы он сильно озяб. Кантор снова запел, хор отвечал ему.
Гордвайль повернул голову и увидел, что зал с колоннадой опустел и два последних человека выходят через открытые ворота. Тогда и он машинально двинулся с места и вышел вслед за всеми. Он плелся вслед за процессией шагах в двадцати позади, по аллее между двумя рядами надгробий, по уныло скрипевшему под ногами гравию, все время выдерживая дистанцию, словно невидимая преграда мешала ему подойти ближе. Кто-то умер, по всей видимости, мелькнула у него идиотская мысль, — говорят, что это Лоти. Может, и вправду Лоти… Поскольку уже несколько дней он не видел ее. И тем не менее, как это странно, что Лоти умерла!.. Люди ведь не умирают просто так, но лишь для того, чтобы неприятно поразить друзей…
Процессия остановилась, остановился и Гордвайль. Он все время оставался на расстоянии примерно двадцати шагов. То и дело бросал быстрый взгляд на собравшихся и сразу же отводил глаза в сторону. Был осторожен. Небо всей своей массой давило на кладбище, безмолвное небо, словно из пуха сотканное. «Все это слишком затянулось», — подумал он. А у него ведь нет времени… Нужно еще собраться перед этим… Перед такой дальней дорогой!.. Ему явственно захотелось уйти отсюда, но что-то удерживало. Он опустился на надгробье, рядом с которым стоял, но сидел недолго: холодное прикосновение камня, которое он почувствовал сквозь пальто, на минуту заставило проясниться его сознание, и он вскочил с места, охваченный внезапной дрожью. Лоти, которая была ему так близка, а недавно почему-то плакала при нем, может быть, все-таки умерла! И с кем он теперь поедет в Италию?.. Нет, в этом надо разобраться!.. Он потом еще выяснит, действительно ли она умерла или нет… Сейчас ум его недостаточно ясен, это из-за холода… Несомненно, из-за холода. (Он как следует закутался в пальто и даже поднял воротник.) Как бы то ни было, здесь царит глубокое безмолвие… Подходящее место для духовной работы — если бы не холод… Надгробья никак не могли быть помехой… Он скользнул взглядом по памятнику рядом с собой и прочел слова, высеченные золотыми латинскими буквами: Михаэль Шрамек, родился в 1881 г., скончался во цвете лет в 1912 г. и т. д. Стало быть, он и вправду умер, этот Шрамек!.. Тут, по крайней мере, есть полная уверенность!.. Так и написано… Однако такая уверенность существует не всегда…
Когда скорбящие двинулись обратно, он неожиданно прыгнул в сторону и спрятался за надгробьем, пока все не прошли вперед. После этого бросился к свежей могиле, взглянул мимолетом на земляной холмик, покрытый венками и букетами цветов, рядом валялись две лопаты с приставшей к ним похожей на шоколад глиной, повернулся и кинулся вдогонку удалявшейся процессии. Догнав, пошел позади, все время на известном удалении, опустошенный. Глаза его, лишенные блеска, не двигались в глазницах, как у слепого.
Оба друга поджидали его у колоннады, и, когда он подошел к ним, доктор Астель посмотрел на него пустым взглядом, словно стараясь что-то вспомнить, и вдруг упал ему на шею, как подрубленное дерево, и разразился ужасным звериным ревом, шедшим будто прямо из утробы, а не изо рта, — рыдание следовало за рыданием, и плечи тряслись им в такт. Шляпа его слетела и упала на землю, и некому было поднять ее, ибо Ульрих стоял отвернувшись. Рев этот был отчего-то неприятен Гордвайлю, и внутри себя он желал, чтобы он прекратился. Но рука его безостановочно гладила спину друга, двигаясь до странности быстро, так, что возникало впечатление, что он расправляет какую-то складку или счищает грязь с пальто. Наконец доктор Астель замолчал. Плечи его еще продолжали содрогаться, но уже слабо. Он поднял шляпу, и все трое пошли к остановке 71-го трамвая, не говоря ни слова и не глядя друг на друга. Молчали и все время поездки, а на конечной, Шварценбергплац, Гордвайль расстался с друзьями.
Город внезапно оказался пустынным и безмолвным. Ни единого предмета не было в этом городе, на чем можно было бы остановиться в мыслях. Ноющая пустота обозначилась у Гордвайля под ложечкой, как у человека, не евшего ничего несколько дней подряд. Он не пересел на другой трамвай, а поплелся пешком вдоль Ринга, медленно-медленно, ступая со странной осторожностью, как бы страшась падения в невидимую яму. Кончики пальцев у него замерзли, и их покалывало, словно иголками. Одинокие снежинки закрутились в воздухе на уровне его глаз. Неописуемая улыбка застыла на губах Гордвайля. …Если выяснится, что он в чем-нибудь виноват и найдется обвинитель, тогда… но кто может доказать его вину?! Разве он не готов ехать?! И кто докажет ему, с другой стороны, что он страшится… страшится Теи?.. Никогда он не боялся ее — а теперь и подавно!.. Вся задержка только из-за нее, из-за Лоти, которая умерла. Последнее слово, словно прокравшееся в его мозг потихоньку, как громом пронзило его сознание, ему показалось, что он сейчас сойдет с ума от боли. Он побежал, а внутри него кто-то кричал во весь голос: «Умерла, умерла, умерла!» Он не видел ничего вокруг себя, не различал прохожих, останавливавшихся при виде странного бегущего человека с развевающимися полами расстегнутого пальто, не почувствовал, как столкнулся с кем-то, кто оттолкнул его в сторону с такой силой, что чуть было не свалил с ног, — не видел и не ощущал ничего, кроме Лоти, любимой, дорогой Лоти, лежавшей недавно навзничь на диване, а теперь мертвой, безвозвратно мертвой! Собственными глазами он видел, как ее хоронили! Он видел, и Ульрих видел, и доктор Астель видел! И другие тоже видели! Все могут быть свидетелями! А она умерла, потому что он — и в этом не может быть никакого сомнения — потому что он отказался уехать с ней! И ничего теперь не вернешь! Ибо он своими
собственными глазами видел, как ее похоронили на центральном кладбище, неподалеку от Шрамека!Сейчас снег шел уже более густо, мелкими хлопьями. Ветер, бесчинствовавший перед этим на улицах, исчез неизвестно куда. По бокам тротуаров и мостовой летела вместе с Гордвайлем поземка, покрывая все белым ковром, как развеянной мукой, а посреди, где ступали ноги прохожих, чернела мокрая протоптанная тропинка. Очутившись напротив здания «Урания», Гордвайль кинулся на другую сторону улицы, не глядя ни вправо, ни влево, и чуть-чуть не был раздавлен трамваем, звона которого не слышал. Вагоновожатый чудом успел затормозить в последний момент. В мгновение ока вокруг Гордвайля собралась толпа. Кто-то выкрикивал ругательства. Не понимая, почему ему преградили путь, Гордвайль смотрел по сторонам ничего не выражавшими глазами. Возникший перед ним полицейский с блокнотиком в руках спросил, как его зовут.
— Я не виноват… — протянул Гордвайль, — правда, не виноват… Я согласен уехать…
Глаза его искали помощи у окружавших.
— Ваше имя, господин! — сурово повторил представитель закона.
— Мое? Гордвайль, конечно. Рудольф Гордвайль.
— Адрес?
Записав все в блокнотике, полицейский посоветовал:
— Смотреть надо, когда переходите улицу!
— Это верно! — ответил Гордвайль, словно самому себе, и отправился дальше.
Было уже два пополудни, когда он вошел к себе в комнату. Упал на диван и склонил голову на руки. Он сидел так долго, в пальто и шляпе. Можно было подумать, что он заснул. Но он не спал. В комнате было холодно, неуютно. На столе разбросаны остатки завтрака, чашки, пустая Теина и его с не выпитым утром кофе, на котором застыла бурая пенка от молока. Гордвайль поднял голову и обвел глазами комнату: все в ней показалось ему чужим, лишенным всякой связи с ним. Диван, на котором он сидел, кровать напротив, прочая обстановка — все казалось далеким и незнакомым. Странно было, что только сейчас, спустя два года, у него возникло это чувство. Ему показалось, что если он и находился здесь, среди этой потертой ветхой мебели, так долго, то только потому, что чего-то неосознанно ожидал. Где-то там, на улице, было нечто, ради чего стоило мучиться здесь до определенного срока. Но теперь, поскольку… нет! Его охватило непреодолимое отвращение ко всему вокруг. Безотчетно он встал и подошел к столу. Вид пустой Теиной чашки мгновенно заставил его вспомнить множество неудобных положений, в которые она, Tea, его ставила, гнетущие, портящие настроение подробности, бесчисленные обиды. И ради всего этого он собственными руками разрушал свой мир, а может быть, и сгубил человека! Как случалось уже несколько раз за последние месяцы, им вдруг овладела слепая ярость на Тею, такая ярость, которая может привести к чему угодно и которую, наверное, не может вызвать никто, кроме женщины. Он схватил чашку Теи и со всей силой швырнул ее об пол. «Вот так!» — сказал он громко, удовлетворенно глядя на осколки, брызнувшие во все стороны. Потом наклонился, собрал их по одному и положил на стол. Звук разбиваемой чашки все еще стоял у него в ушах. Он отхлебнул рассеянно свой утренний остывший кофе и тут же сплюнул в лохань под умывальником. Остановился возле окна и долго смотрел на падавший снег. Он чувствовал в себе пустоту, какую ощущаешь в заброшенных развалинах в безлюдных горах. В целом мире не было ничего, что представляло бы хоть какую-нибудь ценность и могло бы нести в себе капельку утешения. Во всем вокруг разлилась та болезненная, отчаянная осиротелость, которая возникает всегда перед лицом смерти, и странно было видеть, как внизу по улице прошел какой-то человек торопливым шагом, словно в мире еще осталось что-то, ради чего стоит спешить.
Тем временем спустились сумерки, и снежинки мало-помалу стали невидимыми. В глубине комнаты сгустилась темнота, подобная вязкому месиву, в котором исчез диван и все вокруг него. Только на столе все еще белели целая чашка и маленькая кучка черепков разбитой. Гордвайль машинально отошел от окна и снова сел на диван. Шляпа все еще была у него на голове. За весь день у него во рту не было ни крошки, и, хотя он не чувствовал голода, что-то внутри тихо и беспрестанно грызло его сердце, словно сдавленное невидимой рукой. Мелькнула мысль, что надо бы что-нибудь съесть, но тут же и исчезла, как и не было. И снова им овладело притупление чувств, похожее на помрачение. Он замер и сидел так в темноте, с опущенной на грудь головой. Tea придет и захочет есть, подумал он, словно в каком-то тумане, рассердится и станет ругаться, а, да теперь уже все равно. Он уйдет… Теперь ему нечего тут делать. Уйдет завтра или послезавтра, в любой день. Вот только бы знать, куда направиться! Во всем мире нет ни единого человека, к которому можно было бы пойти. Однако неважно! Прежде нужно еще что-то сделать, это ясно. Жаль, что он позабыл, что ему нужно сделать перед уходом. Голова такая тяжелая, ни полмысли из нее не вытянуть! Крик доктора Астеля был так неприятен… И место совсем не для криков, и оснований для этого не было… Ах нет! Не так! Какие-то основания для него, возможно, все-таки были! Он сам уже знал один раз причину с совершенной точностью и странно, что так быстро позабыл ее… Память слабеет в последнее время… Раньше у него была отличная память, как у… как у кого, собственно? Ах да! Как у доктора Крейндела, знавшего все цитаты наизусть… Гордвайль усмехнулся в темноте. Хорошо хоть, что ему не нужно больше работать у него, у этого доктора Крейндела, продолжил он мысль, для работы у него человеку нужна такая память, как у граммофонной пластинки… А нет — так и не получит должность. А он теперь, с Божьей помощью, вскоре уедет в Италию, и никакой доктор Крейндел ему больше не нужен!.. Странно только, что Лоти так задерживается… Ожидание в тягость ему… Однако, возникла у него отличная мысль, он пока что может сложить вещи!..
Гордвайль встал и засветил керосиновую лампу, потом снял со шкафа свой чемодан, покрытый толстым слоем пыли, протер его грязной сорочкой, открыл, вынул и отложил в сторону связку своих рукописей в пожелтевшей газете и стал бросать в чемодан вещи из шкафа, беспорядочно и с чрезвычайной поспешностью, все свое белье и воротнички. Вдруг он остановился и уронил на пол сорочку, которую держал в этот миг. Выпрямился и сдавил ладонями виски. «Ох! — простонал он. — Это же настоящее сумасшествие».
В тот же миг тихо отворилась дверь, и в комнату вошла старуха-хозяйка. Шаркающей своей походкой она приблизилась, глядя попеременно то на Гордвайля, то на открытый чемодан на полу.
— Вы собрались уезжать, господин Гордвайль?
Тот посмотрел на нее не понимая. Спустя миг прошептал, словно сам себе:
— Да-да, я кое-куда должен уехать… То есть не прямо сейчас… Это можно и отложить… Конечно, можно отложить… Я даже должен это отложить…
И, словно желая придать вес своим словам, наклонился и закрыл чемодан с бельем, влез на стул и снова водрузил чемодан на шкаф.