Бранденбургские изыскания
Шрифт:
Около театра Фриц волновался больше, чем брат. Он бегал и искал повсюду особу, объявленную им спутницей, и забыл даже пожелать брату удачи. Тот и не заметил этого. Его занимали другие проблемы. Во-первых, пробиться в театр! При входе его не пропустили, потому что у него не было билетов, а сказать «я докладчик!» он не мог. За дело взялась Элька, повергнув его в смущение, ибо заговорила она не шепотом, а в полный голос, так что вокруг стали оглядываться на него. Найдя служебный вход, Элька вняла просьбе мужа и оставила его одного. Ему не хотелось, чтобы она присутствовала при встрече с Менцелем, которую он представлял себе ледяной.
Однако он снова ошибся
Алкоголь сразу ударил Пётчу в голову. От жары, которая в маленьком помещении за сценой была еще сильнее, чем на улице, у него пересохло во рту, он насквозь пропотел. Он стоял на дрожащих ногах, прислонившись к стене, не в силах следить за разговорами об освещении, управлении занавесом и проекционном изображении. Иной раз он согласно кивал в ответ на предложения профессора. Потом работники театра ушли. На несколько минут он остался наедине с профессором.
— Можешь мне не говорить, каково у тебя на душе, — сказал Менцель, вытирая платком лицо. — В одном отношении я чувствую себя так же, как ты: как и ты, я должен демонстрировать сейчаспублике единодушие со своим противником (как это повседневно бывает в браке и государственных делах). Но в остальном тебе, конечно, намного хуже. После проигрыша подпольных битв ты должен решить, нападать на меня публично или нет. Такие решения даются нелегко. Если бы ты спросил моего совета, я бы сказал: оставь, ты ведь только проиграешь. Дураки в зале все равно не поймут, чего ты хочешь. А между нами все будет кончено. Ты, конечно, очень зол на меня. Я был суров с тобой, но иначе нельзя. Я говорил не со злым умыслом, а серьезно, очень серьезно. Ты носишься с фантомом, считая, насколько я тебя знаю, будто это и есть правда.
Для меня же дело заключено в большем: останусь я или не останусь в науке и в памяти потомков. Посадив Шведенова на почетное место, я обеспечил и себе почетное место в истории историографии. Я поседел за этой работой, и вот приходишь ты из своей деревни и хочешь разбить все вдребезги (охотно верю — без дурных намерений). Так пойми же: я не остановлюсь ни перед какими средствами, чтобы помешать тебе в этом.
Последние слова профессор проговорил очень быстро, так как их уже звали. Занавес был поднят. Пора было идти на сцену.
В первые минуты выступления сознание Пётча функционировало не полностью. Он, правда, чувствовал, что у него дрожат руки, рубашка прилипла к спине, но он не слышал ни слова из вступительной речи Менцеля, да и собственные начальные фразы не мог потом вспомнить. Первое, что он заметил, — он читал очень громко. Но читал он гладко и не слишком быстро, это его успокоило, и он отважился время от времени поднимать глаза от рукописи. Из темноты стали выступать лица. Он видел, как вытирали платками вспотевшие лбы. Его радовала тишина в зале как свидетельство внимания слушателей.
Он читал механически и мог даже думать о других вещах, причем так ясно и четко, как ему никогда больше не дано будет. Он вдруг понял, почему профессор пытался скрыть его изыскания: книга Менцеля не только по фактам оказалась бы устаревшей еще до своего появления; если верны утверждения Пётча, рухнет вся ее концепция, поскольку развеется миф об образце героической жизни.
Пётч полагал, что эта мысль только сейчас пришла ему в голову, и сам удивился, обнаружив, что она уже
раньше жила в нем, ибо влияние ее чувствовалось в монотонно зачитываемом докладе. Доклад в значительной мере основывался на том факте, что смерть Шведенова фальсифицирована, и многие утверждения Менцеля, без упоминания имени, ставились тем под сомнение. Может быть, это был первый шаг к опровержению Менцеля. Но Пётч не думал о втором. Он хотел не опровергнуть Менцеля, он хотел его переубедить. Однако для этого ему все еще не хватало последнего доказательства. И докладчик стал о нем мечтать.Голос Менцеля вернул его к действительности, и он понял, что доклад закончен, что он свободен. Разумеется, Менцель не упустил возможности нанести ему еще один удар, но, как человек порядочный, имени не назвал. И, кроме Пётча, только посвященные знали, кого он имел в виду, когда говорил о людях, которые копаются в мелочах, фетишизируют детали и тем самым — вольно или невольно — загоняют Шведенова в сети реакции, что, по мнению Менцеля, обречено на провал, поскольку благодаря его, менцелевскому, «Бранденбургскому якобинцу» прогрессивный историк и поэт скоро станет неотъемлемой частью традиций социалистической культуры.
Надо быть Менцелем, чтобы после столь серьезной тирады суметь развеселить публику, и она отблагодарила его смехом при первых же остроумных намеках на множество литров пролитого пота. А для той шутки, которую Менцель приберег для финала, на помощь пришли небеса. В тот момент, когда он смело свел воедино надежду на начало новой жизни Шведенова и на конец жары, началась сильная, шумная гроза. Поднялось такое ликование, словно посвежение — заслуга профессора. Принимая аплодисменты, профессор не преминул выразить сердечное согласие с докладчиком.
Элька стояла с Фрицем и его спутницей в гардеробе. Она уже пережила сюрприз, который ожидал Пётча. Он заметил фрау Унфер-лорен лишь тогда, когда она, покраснев, повисла на руке Фрица и попросила прощения за то, что они так долго скрытничали.
Поняв наконец, в чем дело, Пётч сказал: «Ах вот оно что, вы оба…» — и хотел было произнести нечто вроде поздравления, но в круг вступил профессор Менцель и, дружески обняв Пётча, попросил разрешения увести на несколько минут звезду вечера, поскольку его требуют фоторепортеры.
Хоть это и излишество, там действительно был фотограф, которого Менцель накануне просил содействовать популяризации Шведенова. Профессор свою повинность уже отбыл, теперь на очереди— Учитель и ученик: на сцене, перед сценой, с серьезными лицами, смеясь, стоя, в дружеской беседе со слушателями. Две пленки были израсходованы. Но фотографий Пётч никогда не увидел.
Одним из слушателей, дружескую беседу с которыми изображал Пётч, был Браттке, но он-то не только изображал, а и на самом деле говорил, правда, с таким брюзгливым лицом, что фотограф сделал ему замечание.
— Будь я бессовестным, — говорил Браттке, наклонившись к Пётчу, — я бы гордился тем, что участвовал в процессе воспитания, результаты которого вы нам сегодня продемонстрировали. Но поскольку я не таков, я извлеку два урока из сегодняшнего события. Первый: не обучай критике человека, не умеющего смолчать; второй: моральная победа и самоубийство — почти синонимы. На прощанье я могу только сказать, что, хотя мне было бы приятнее, если бы мы не прощались, я советую вам радоваться такому финалу. Вы бы ведь никогда не стали полезным пишущим рабом наподобие Слайдана. Когда Карл Пятый назвал его (остроумно, как это случается с шефами) своим личным вралем, Слайдан не возразил. Боюсь, он был горд этим.