Бранденбургские изыскания
Шрифт:
Но теперь критикам, подобным мне, профессор предоставил шестьсот страниц учености. Нелегкий орешек, но игра стоит свеч. Менцель убеждает: вырвать у прошлого исторические и поэтические труды Макса Шведенова (1770–1813) было необходимо. Обращение Менцеля к совести нации должно побудить любителей литературы заняться творчеством прогрессивного бранденбуржца. Оно их не разочарует, но, оглядываясь назад, они изумятся тому анализу, которому оно подвергнуто у Менцеля. Мне его книга, объясняющая все и вся до конца, задала великую загадку: как это возможно, чтобы человек, разбирающийся в искусстве (иначе он не открыл бы его), мог писать о нем в столь чуждом искусству духе? Разгадки я не знаю, предполагаю только, что она заключена не в одном только Менцеле, она лежит глубже или, если угодно, выше, а именно во взгляде, который
Тезис Менцеля гласит: идеи французской революции Шведенов перенес в литературу освободительных войн. Под эту гребенку он стрижет все его творчество, и кто с этим творчеством знаком, тот знает, каким обкорнанным оно выходит после стрижки. Все противоречия, многозначность, вся прелесть и красота отбрасываются, все буйное укрощается, любая неровность сглаживается. Остается в лучшем случае героичность, человеческое же полностью исчезает.
Разумеется, каждый профессор волен исследовать любое произведение только с одной стороны. Но Менцель не исследует, он декретирует. Он, правда, не фальсифицирует (если доказывает, то доказывает филологически безупречно), он лишь опускает то, что для него неважно; а «неважно» для него — это то, что не подкрепляет его тезис или противоречит ему.
Речь идет не об антихудожественной ложной посылке, что политически самый прогрессивный поэт непременно и самый крупный (ее мы охотно простили бы историку Менцелю), — речь идет о методе, который мог бы создать школу, поскольку едва ли еще у кого-нибудь обширнейшие познания так тесно переплетаются с демагогическим талантом, как у него.
Я сказал: его доказательства точны, но не только в этом дело. Он выдвигает и недоказанные положения, которые при первом упоминании очень четко называет недоказанными, а потом сто раз использует как доказательства. Вот один из примеров: он делает предположение, что Шведенов, происхождение которого неясно, выходец из семьи барщинных крестьян, и затем это свое предположение (очень сомнительное) превращает в аргумент, и в конечном счете выводы о творчестве писателя основывает только на этом аргументе.
Но если этот маневр легко разгадать, то человеку, не знающему Шведенова, не разобраться в тех манипуляциях, которые предпринимаются с его произведениями, с «Барфусом», например. Менцель посвящает ему почти половину своей книги, триста страниц, примерно столько же, сколько в самом романе. С великим тщанием и убедительностью исследовав философские и литературные традиции, на которых зиждется «Барфус», Менцель переходит к интерпретации, на которую прежде всего и опирается смелое название его книги. Фабула романа в его изложении такова: путешествуя по Европе с целью завершить свое образование, молодой граф Барфус становится якобинцем, в ответ на что его реакционная мать сжигает себя и его наследство— замок Липрос; он возвращается, женится и привносит свои революционные идеалы в прусское восстание против Наполеона. Итак, политический роман, думает читатель, не знающий его, и приходит в замешательство, знакомясь с ним. Ибо он читает прелестную любовную историю графа Барфуса и Доретты, дочери пастора, начинающуюся возвращением из поездки во Францию и завершающуюся свадьбой.
Это не означает, что Менцель придумывает то, что ему требуется, все написано в книге, в его цитатах можно не сомневаться, но, к сожалению, можно не сомневаться и в его способности раздуть их значение, вовсе не свойственное им в романе. Возможно, мысль профессора методологически исходит из следующего: дабы читатель не проглядел место, где речь идет о революции, он посвящает этому месту сорок пять страниц. Политические мотивы страшного поступка душевнобольной матери сконструированы остроумно, хотя и неубедительно. Я вычитал у Шведенова только возмущение предстоящим мезальянсом, на деле таковым не являвшимся, поскольку пасторская дочь в конечном счете оказывается высокородных кровей, чего Менцель, правда, не скрывает, но (и это я ставлю ему в упрек), по понятным причинам, в своей интерпретации в расчет не берет. Этот факт может разрушить его тезис о привнесении революционных идеалов в прусское восстание, — более того, пользуясь менцелевской методой, этим фактом можно доказать прямо противоположное: примирение героя со старым порядком.
Великая
поэзия противится подобному обращению — это обнаруживается, когда читаешь ее. Менцеля славят как открывателя и при виде открытого богатства забывают, сколь непозволительно он его уменьшил. Опасность состоит в том, что человек, ищущий в литературе отражения жизни, после менцелевского сочинения не обратится к книгам Шведенова. Ибо хвала профессора есть, в сущности, не что иное, как хула. Будь Шведенов таков, каким его видит Менцель, его возрождение было бы подобно мертворождению. У Шведенова показан математик, который сводит всю красоту к геометрическим формулам. Его называют то Одномерным, то Плоским червем, то Бумажным человеком. Менцель не говорит о нем, мне же рисуется следующая картина:Прочный и солидный постамент. Сам же памятник — больше натуральной величины человека, но из бумаги, и не похож на того, чье имя носит. Кого же он напоминает? Черты ведь знакомы! Лишь вспомнив о телевидении, понимаешь: этот бумажный памятник поставлен его создателем самому себе.
Браттке снял очки и посмотрел на Пётча. Пётч был растерян. Он чувствовал, что не имеет права сидеть у этого человека, а тем более молча, без возражений. А возражения не приходили ему в голову. Он не знал: то ли ему не хватает только слов, то ли самих мыслей. В лучшем случае он мог сказать: я не согласен с вами! Или честнее: я не хочу быть согласным с вами!
Но Браттке не дал ему много времени на размышления. Он сказал: — А вот пародия. Надеюсь, вы узнаете знаменитый образец. Смеяться вы не обязаны. Я уже сам это делал, когда писал. Итак:
Буржуазная германистика никогда не понимала национально-революционного содержания наиболее популярного творения Шведенова. Она только и сумела интерпретировать «Красную Шапочку» как детскую сказку и тем самым обнаружила свою неспособность обсуждать вопросы подлинной литературы. Игнорировав призыв к действию, содержащийся в этой величайшей политической сатире немецкоязычной части мира, она сама себя сдала в утиль истории науки.
Что же на самом деле происходит в этом глубоко народном и вместе с тем насыщенном символами поэтическом творении? Чтобы понять его начало, надо вспомнить уже цитировавшееся письмо от 9 ноября (!) 1799 года, в котором Шведенов рассказывает о разговоре с аристократами и отмечает, что их мины, чем дальше он говорил, становились все более кислыми. Отдавая дань поэтической образности, он для разъяснения ситуации использовал метафору из чисто буржуазной отрасли — производства уксуса. Фермент его речи квасил физиономии эксплуататоров — таков смысл, но вместо слова «фермент» он употребил старинное наименование — «уксусная матка». Какую же тему мог развить одержимый мыслями о революции юноша перед представителями паразитической верхушки, как не тему переворота, демократических действий. Уксусная матка, или просто мать, — вот образ, воплощавший для него идею революции.
С матери и начинается настоящее действие в этом творении. Она, мать, дает ход акции солидарности. Она направляет дитяти. Она указывает ему путь. Она наставляет его на целеустремленные, неукоснительные деяния: «Не сходи с дороги… Не смотри по сторонам».
Чтобы растолковать и самому несообразительному читателю, что именно революция дает здесь сигнал к действию, Шведенову приходит гениальная мысль сделать ребенка, отправляемого в поход, девочкой, «бесштанником», то есть санкюлотом, который несет в своей корзинке не ржаной (немецкий) хлеб и пиво, а пшеничный (добрый французский) хлеб и вино!
Время Шведенова — это и время романтизма, открывшего немецкий лес. В нем среди немецких дубов, огороженная от мира ореховой изгородью, стоит избушка бабушки. Поэт саркастически насмехается над этим захолустным счастьем. В то время как волк уже плотоядно рыщет вокруг добычи, а прогрессивное молодое поколение, презрев опасности, пустилось в путь, старуха лежит в своей филистерской постели, спит и видит сны, она не в силах даже открыть дверь. Без всякого сопротивления она позволяет волку проглотить себя. Только заскорузлое невежество реакционной клики германистов может не слышать здесь звона колоколов Йены и Ауерштедта.