Братья Карамазовы (др. изд.)
Шрифт:
— Да разве это худо, что я был уверен? — засмеялся вдруг Алеша.
— Ах, Алеша, напротив, ужасно, как хорошо, — нежно и со счастьем посмотрела на него Lise. Алеша стоял все еще держа свою руку в ее руке. Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки.
— Это что еще? Что с вами? — вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся.
— Ну, простите, если не так… Я может быть ужасно глупо… Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я вижу, что вышло глупо…
Lise засмеялась и закрыла лицо руками.
— И в этом платье! —
— Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще оба не умеем, а ждать нам еще очень долго, — заключила она вдруг. — Скажите лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы такой умный, такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что я вас совсем не стою!
— Стоите, Lise. Я на-днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму… и кто меня кроме вас возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся… Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже, напротив, смейтесь, я так этому рад… Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете как мученица…
— Как мученица? Как это?
— Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — это вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
— Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, — промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. — Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для меня важно.
— Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой и оденусь.
— Я хочу, чтоб у вас был темносиний бархатный пиджак, белый пикейный жилет и пуховая серая мягкая шляпа… Скажите, вы так и поверили давеча, что я вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась?
— Нет, не поверил.
— О, несносный человек, неисправимый!
— Видите, я знал, что вы меня… кажется, любите, но я сделал вид, что вам верю, что вы не любите, чтобы вам было… удобнее…
— Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Я давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), — то значит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый и недостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меня ободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали, что я буду требовать
назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли? Ведь так?— Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь, и давеча было тоже, вот в этом кармане, вот оно.
Алеша вынул смеясь письмо и показал ей издали.
— Только я вам не отдам его, смотрите из рук.
— Как? Так вы давеча солгали, вы монах и солгали?
— Пожалуй солгал, — смеялся и Алеша, — чтобы вам не отдавать письма солгал. Оно очень мне дорого, — прибавил он вдруг с сильным чувством и опять покраснев, — это уж навеки, и я его никому никогда не отдам!
Lise смотрела на него в восхищении.
— Алеша, — залепетала она опять, — посмотрите у дверей, не подслушивает ли мамаша?
— Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем подозревать в такой низости вашу мать?
— Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью, так это ее право, а не низость, — вспыхнула Lise. — Будьте уверены, Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая же дочь как я, то я непременно буду за нею подслушивать.
— Неужели, Lise? это нехорошо.
— Ах, боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь заперлась с молодым человеком… Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все письма ваши буду распечатывать и все читать… Это уж вы будьте предуведомлены…
— Да, конечно, если так… — бормотал Алеша, — только это не хорошо…
— Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самого первого раза, — я вам лучше всю правду скажу: это конечно очень дурно подслушивать и уж конечно я не права, а вы правы, но только я все-таки буду подслушивать.
— Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, — засмеялся Алеша.
— Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить.
— С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит.
— Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главном подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом даю, — во всем и на всю жизнь, — вскричала пламенно Lise, — и это со счастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за вами подслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту, потому что вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться подслушивать, я это знаю, но я все-таки не буду, потому что вы считаете это неблагородным. Вы теперь как мое провидение… Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная какая-то грусть, — секретная может быть, а?