Братья
Шрифт:
«Обыкну», — решил про себя Родька и тут же вздрогнул: сквозь шум он расслышал тонкий голос отца.
— Вот он, — сказал отец, подталкивая Родьку навстречу высокому человеку в белой косоворотке. — Это — твой хозяин и начальник, — обернулся он к сыну, — господин пароходный агент, и ты будешь у него служить.
— Значит, за харчи, — сказал агент отцу.
— Точно так, за харчи.
Отец взял Родькину руку, подержал ее недолго и тихонько проговорил:
— Вот твой узел, в уголку.
Потом добавил погромче, чтобы слышал агент:
— Ну, слушайся смотри…
И, немного погодя, опять потише:
— Из Нижнего я теперь буду ко
Он поклонился агенту:
— Так вы пожалуйста.
— Ладно, — ответил агент, и отец ушел.
Родька хотел ему что-нибудь сказать, но не вышло, он только поглядел отцу в спину, зажал нос пальцами и высморкался.
— Ты это оставь, — усмехнулся агент.
— Чего? — спросил Родька.
— На пол тут, говорю, сморкаться нельзя, в конторе.
— Точно так, нельзя, — подтвердил Родион, стараясь говорить точь-в-точь как отец и глядя на пол.
Так Родион попал в город.
«Ничего, — решил он, — обыкну…»
Но первое, что он увидел на городском берегу, потрясло его своим бессмыслием.
Случилось это за полдень, когда стихает немолчный рокот взвозов и люди, оставив работу, показывают себя в безделье.
И вот они развернулись перед Родькой нескончаемой лентою отрепьев, рвани, ветоши, обносков и лохмотьев. Здесь были все цвета, созданные природой, и ни один из них не был чист, но каждый вершок, каждое мельчайшее пятно на лоскуте утопали в шевелящейся грязной мути. Это было какое-то пламя, лениво лизавшее грязными языками своими — охвостьем жалкого и величественного тряпья — обнаженные груди и спины, локти, колени, животы. Человеческие тела — человеческие, потому что они, как все люди, держались на двух ногах и были украшены головами, — горели в мутном пламени охвостья и, обожженные, почти обуглившиеся, с разводами лиловых и синих кровоподтеков, ссадин, язв и волдырей, вельможно несли свое убожество перед очами мира.
Великое галашье царство, увечные души гениев, беспохмельная человеческая тоска! Перед вами последняя нищета — слепящее богатство, и заповеди блаженства для вас не краше помойной ямы!
Потряхивая лоскутами, с высокомерием попирая землю, толпа галахов двигалась вдоль берега, навстречу Родьке. Он начал всматриваться в толпу и понял, что ее объединяло.
Впереди галахов шествовали два существа, разряженные во множество цветных тряпок. Они рдели в красном, и синее, зеленое умещалось на них с желтым, как перья на попугае.
Это были две городские дуры, сестры Катерина и Лизавета Ивановны, не юродивые Христа ради, каких город тоже знавал, а безумицы от роду, женщины причудливой, но незавидной судьбы. Рассудок их был опален огнем богатства (молва считала дур исчадием большого, многославного откупщика с низовьев), весь город звал сестер по имени и отчеству — никак иначе, и они с глубочайшей серьезностью и за чистейшую монету принимали издевательские знаки всеобщего почитания.
Главной во всем была Катерина Ивановна, Лизавета Ивановна неизменно подражала старшей сестре, как тень расхаживала за нею, как тень, приседала в ответ на поклоны насмешников и шутников.
Всю жизнь они прожили на взвозах, под мостками побережных сараев, в подворотнях ночлежек и обжорных рядах базара. Впрочем, нет, — они прожили в пышном миру шелковых одеяний, бисера и аграманта, окруженные шепотом лести, завистью, коварством и обожанием, как живет только безмерно богатая и безмерно счастливая знать.
Ни на секунду, ни на одну секунду сознанья их не коснулось несчастье: так мощно озаряло его
блаженство. Они были старухи, седые космы висели у них из-под шляпок, но ни одной морщинки нельзя было разглядеть на их лицах: так заплыла, опухла и проспиртовалась их кожа. Они бранились, как галахи, и благосклонная улыбка не покидала их, когда слюнявые рты выплевывали непотребные слова: так прочно было в них очарование мечты. Любая беспутница вела себя добродетельнее этих убогих творений, и всякий пьяница протянул бы ноги, если бы вздумал перепить Катерину Ивановну с сестрицей. Но когда бы чиноначалие в небесах было отдано в руки какого-нибудь земного судьи, он возложил бы на городских этих дур венец серафимов.Они шествовали прямо на Родьку, забравшегося под перевернутую лодку. Он даже приподнялся от изумления, завидя два пестрых вороха лохмотьев, завершенных соломенными шляпками в лентах. Он видел впервые Катерину Ивановну с сестрицей и долго не мог признать в них женщин.
С блаженными улыбками идиоток они выступали, взявшись под руку, темно-коричневые от солнечного загара, рыхлые, бесформенные в своем многокрасочном отрепье.
И, обогнув их полукольцом, живым, гогочущим амфитеатром медленно двигалась за ними пьяная, оголтелая толпа поречной голи в страшном пламени мутно-грязного охвостья и рвани. Изредка какой-нибудь галах вырывался из амфитеатра, забегал вперед, изысканно расшаркивался перед дурами и говорил что-нибудь, от чего притихшая голытьба вдруг покатывалась истошным гоготом, на минуту заглушая пыхтенье пароходов.
Катерина Ивановна отвечала галаху жеманным реверансом, и Лизавета Ивановна делала точно такой же реверанс, и они шествовали дальше, и за ними, как за медведями, волочился амфитеатр голытьбы.
— Катерина Ивановна, — орал на весь берег волосатый оборванец, догоняя дур и заглядывая им в ублаженные лица, — дозвольте узнать, почем платили за этот мухобель?
Он дергал Катерину Ивановну за обмызганный подол, еще громогласнее выкрикивал бесстыдные, бессмысленные слова, и толпа взвывала от восторга.
Шествие поравнялось с Родькой. Расфранченные дуры стали взбираться на пригорочек, чтобы обогнуть лежавшие на пути грузы. Несколько галахов кинулись за женщинами, хватая и теребя их подолы.
Тогда, забравшись наверх, стоя на самом яру, вровень с головою толпы и задом к ней, Катерина Ивановна безобразно оголилась. Лизавета Ивановна, как тень, преспокойно повторила движение сестры, и так они простояли некоторое время, под громовой упоенный гогот толпы.
Вдруг на пригорок взбежал волосатый оборванец, игравший роль вожака, и с разбегу пихнул ногой Катерину Ивановну. Она взвизгнула и поползла вниз, стараясь подняться. Но галах кинул на нее Лизавету Ивановну, и обе старухи — неуклюжие, отвратительные — завозились на земле в куче тряпья, беспомощно скатываясь по склону пригорка, а волосатый подталкивал их огромной своей ногою в опорке.
И вот тут Родька выскочил из-под лодки, юркнул сквозь ораву галахов на пригорок и в страшной злобе толкнул обеими руками оборванца. Тот качнулся, почти упал, но успел схватить Родькину руку и потянул его за собою вниз. Толпа окружила их. Родька отбивался, как пойманный хорек. Галах закрутил ему руки за спину и, приподняв одно свое колено, положил поперек него Родьку.
— Давай ремень! — крикнул он, оборачиваясь к толпе.
Тогда Родька запустил зубы в голую коленку галаха и что было мочи сжал челюсти. Оборванец взревел и, ударив Родьку кулаком по затылку, швырнул мальчугана наземь.