Братья
Шрифт:
И вот теперь, в равнодушной власти уединения, один на один с пустыней, Никита пригляделся к людям, с которыми он бежал. Слепец! Как мог он раньше не признать этих смурыгих масок?!
Потники и анафемы неслись мимо него, волоча за собою груды, вороха и кучи скарба, оскаливая зубы, огрызаясь, в стадном бессердечии, в зверином стоне: спасай, спасай! спасай груды сундуков, вороха тряпья, кучи горшков — самое дорогое, единственно драгоценное, кровно любимое в анафемской этой жизни! Но ведь среди стада, спасающего драгоценный скарб, находился отец Никиты, родной папаша Карев! Да, Василь Леонтьич
Однообразный скрип снега воплощал собою пустоту безразличия, наполнявшего Никиту. Он подвигался, как машина, легко и прямо, и заметил усталость только к рассвету.
Форпост он не узнал. Поселок был забит казачьими частями. От караванов городских беглецов не осталось следа. Улицы кишели лошадьми и походными двуколками. Казаки прибывали, втискиваясь в гущу войска с бранью и криками.
Хозяйку дома, в котором останавливалась каревская семья, Никита застал у ворот. Она переругивалась с казаком, тянувшим во двор трех оседланных коней. От коней шел теплый серый пар, казак с усмешечкой подзадоривал бабу ленивыми словцами.
— Что же вы неверно сказали мне о Василь Леонтьиче? Я его не нашел, — обратился Никита к хозяйке.
— А что неверно? — огрызнулась она. — Вольно было бы знать, иде шманяться! Что я, приставлена к Василь Леонтьичу?
Должно было случиться что-то небывалое, если люди говорили так о Василь Леонтьиче.
— Можно мне остановиться у вас? — спросил Никита.
— А мне что? Тут я сама постоялицей стала, язви их, иродов…
Никита вошел в дом. Духота и смрад ударили ему в голову. Он долго присматривался к раскиданным по полу штабелям человеческих тел.
Это были казаки тех частей, которые прошлой ночью отбили у красных Уральск и днем были выброшены из города контратакой. Они спали вповалку. Горница сотрясалась вздохами и храпом, и Никите в первый миг было чудесно слушать беспокойное клокотание звуков среди людей, насмерть поваленных сном и застывших, как мертвецы.
Он отыскал глазами свободный уголок около печи, пробрался туда, перешагивая через спины, головы и ноги, положил на пол свой ранец и лег, как был — в шапке и шубе. Скоро удушливый смрад сделался ему приятен (казаки пахли лошадьми, овчиной и валяной шерстью), и он заснул…
Открыв тяжелые веки, он увидел себя окруженным проснувшимися казаками. Они пили чай, какой-то неповоротливый разговор шел между ними, сразу застопорившийся, едва они заметили, что Никита пошевелился.
— Казак? — спросил его погодя черноглазый крепыш.
— Да, из казаков.
— Та-ак. Много ль служил?
— Я не обучен.
— Какой же бывает казак не обучен?
— Горазд чудно, — засмеялся кто-то, — вроде девки.
— Иногородний, — убежденно решил другой.
Черноглазый допрашивал:
— Братья есть?
— Есть.
— В войску?
— Старший — доктор.
— А младший — красногвардеец? — вдруг хитро подмигнул и осклабился черноглазый.
—
Говорят.— Сам быдто не знаешь?
— От Василь Леонтьича отстал, выходит? — спросил звонкий голос откуда-то сверху.
Никита поднял-глаза. На печи сидел казак, очень широкий в плечах, с маленькой, наголо остриженной головой, с лицом, оплетенным путаной круглой бородой в проседи, как в плешинках. Он чем-то сразу напомнил Евграфа, но только на одно мгновение.
— Да. А вы знаете отца?
— Василь Леонтьич меня лет пять кряду обсчитывал, как я ему гурты с Бухары гонял. Небось узнаешь!
Казаки засмеялись, крепыш опять подмигнул черным глазом и спросил:
— Что теперь делать, а?
— Что дадут, то и ладно, — звонко сказал широкоплечий. — Может, мне, старику, пимы полатает, у меня пятка вывалилась, а вижу я плохо.
Он, правда, стащил с ноги разбитый валенок и спрыгнул на пол. Он был очень высок, сильно горбился, голова его не шла к нему, точно ее сорвали с другого, низенького человека и посадили ему на широкие сухие плечи.
— Ну-ка, — сказал он, подавая Никите валенок, и звонкий его голос тоже был странен, как будто в неприятном, как у циркового борца, теле сидел по-настоящему веселый и простой человек.
Никита, ни слова не сказав, вышел из горницы.
— Не нравится? — расслышал он в сенях, и зычный хохот казаков встряхнул дом.
Весь день Никита ходил по форпосту, отыскивая подводу, с которой можно было бы уехать следом за Василь Леонтьичем. Но в поселке не оставалось ни одного городского человека, за ночь и поутру караваны ушли в степь, форпост обратился в военный лагерь.
Война была уже не под окном, а вот здесь, рядом, она затянула Никиту тесным поясом, и он впервые разглядел вылезающие из орбит бесцветные ее глаза, услышал лязгающий сталью голос. Сейчас этот голос напевал о том, как провалился под ятовью лед и в прорубь попали дерзкие супостаты, с баграми и подбагренниками; о том, что настала пора осетрам посмеяться над рыболовами; что обложена ятовь казачьим вольным войском и пришел конец красным охотникам — будут их пытать мором и гладом, пока не сдадутся они на милость. По великому казачьему войску объявлена была осада Уральска.
Вечером в горнице Никита встретил только одного знакомого — черноглазого крепыша. Тот быстро расчистил ему местечко около стола и налил кружку чаю. На полу казаки уже укладывались спать.
— Ты, видно, музыкант? — спросил черноглазый, как будто между прочим. — Я давеча твой багаж смотрел… так просто… для верности… У тебя там одна эта цифирь наложена… крючки. Я у староверов видал, только твоя быдто чуть помельче…
— Да, я музыкант.
Казак вытащил из-под стола мешок и засунул в него руку.
— На-ка, вали, — ласково и тихо пробасил он, подмигнув горячим глазом и протягивая Никите гармонь-однорядку.
— На гармони я не умею.
— Не можешь? — переспросил крепыш.
Он сокрушенно помотал головой и с боязнью пиликнул на дискантовом ряду.
— И я не могу, — вздохнул он. — А гармошка просится, чтобы играли. Я ее третьёводни на улице в Уральске подобрал, когда красных гнали. Так и была в мешке. Видно, кто из коммунистов посеял, гармошка с украшеньем.