Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я уснула, — сказала она, — вообразив, что лежу в объятиях моего мужа, где мне и следует находиться.

— Так же, как тебе следует находиться в отеле «Амур», платить по невообразимым счетам и совращать коридорного. Ты устроила себе затянувшиеся каникулы, милая Изабель, и я был вынужден вернуть тебя к реальной жизни.

И все же говорил он, как с сожалением отметила Изабель, как-то осторожно и неуверенно, и глаза его то и дело перескакивали с одного газетного заголовка на другой, а губы чуть кривились в конце каждой фразы, обнажая маленькие и округлые, как у ребенка, но пожелтевшие от времени зубы. Ее отец, как она впервые в жизни осмелилась себе признаться, был маленьким и чувствительным мальчиком, которого легко запугать, но который будет педантично строить планы отмщения. Земная власть была его местью окружающему миру, и вот теперь эта власть оказывалась беспомощной.

— Жизнь в Бразилиа трудно назвать реальной, — заявила она, — да и ты едва ли был мне настоящим отцом. Ты всегда оставался для меня туманной, недоступной звездой, какой, возможно, и должен оставаться отец,

однако теперь ты должен позволить мне отдать свои чувства другому мужчине, который ослепил меня, как полуденное солнце.

Тонкие веки отца болезненно задрожали. У него появился тик на прозрачной синей коже под глазом и во впадине на виске. Его взгляд, когда он оторвался от газеты, стал почти столь же тяжелым, как и бледный, выпуклый лоб. По сравнению с Тристаном отец казался бесформенным: кожа его была тонкой и бесцветной, как бы недоразвитой, серо-голубые глаза — бледными и водянистыми, череп его, вместо непроницаемой шапки упругих блестящих колечек, покрывали длинные редкие пряди, сквозь которые просвечивала детская кожа, а его квадратное, лишенное шеи туловище годилось только для того, чтобы размещаться в кресле. Однако говорил он с устрашающей четкостью и силой, словно все его мужество ушло в голос.

— Ты помнишь, — спросил он ее, — нашу поездку в «Отон Палас» и ту даму, которая нас сопровождала?

— Она пыталась быть мне матерью, — вспомнила Изабель, — а меня это возмущало. Она была неискренна.

— Я тоже тогда почувствовал в ней фальшь, и это помогло мне закончить наш роман. Женщине можно простить все, кроме неловкости, — она остается в памяти навсегда.

Его речь показалась Изабель безвкусной и пресной по сравнению с лексиконом Тристана или дяди Донашиану. Отец владел столькими наречиями, что мозг его, казалось, постоянно переводил с одного языка на другой, — у его собственного языка не было родины.

— Та женщина стала для меня откровением, — продолжил он. — Четыре года прошло после смерти твоей дорогой матери; за исключением периодических визитов в публичные дома — только ради потребностей физиологии, — я соблюдал целомудрие: сначала из приличия, соблюдая траур, а затем уже по привычке. Эулалия — так ее звали, если помнишь, — сделала меня таким, каким я никогда не был с твоей матерью, несмотря на все мамины достоинства, — я стал чувственным. Впервые в жизни я понял, что старая церковь была права, а протестанты и платоники — нет: мы — это наша плоть, и воскресение из мертвых — наше единственное спасение. Эулалия воскресила меня. Она создала меня — так же как, судя по твоим ощущениям, этот парень создал тебя. Печальная истина состоит в том, что он использовал тебя, твою сексуальную невинность, буржуазную скуку, юношеский идеализм, бразильскую романтичность. Точно так же Эулалия использовала меня: мое восприимчивое к лести мужество, привычку к сожительству с женщиной и зависимость от женщины, присущую слабеньким мальчикам. Только когда я увидел, как она пытается соблазнить мою восьмилетнюю дочь, но переигрывает и ее попытка оканчивается провалом, я начал прозревать: Изабель, любовь — лишь сон, мечта, и это понимают все, кроме мечтателей. Любовь — это наркоз, под которым Природа извлекает из нас детей. А если, как в случае с твоей несказанно прекрасной матерью, эта операция оказывается смертельной — что тогда делает Природа? Она просто пожимает плечами и уходит. Природе нет до нас дела, моя милая, поэтому мы сами должны заботиться о себе. Ты не будешь тратить свою жизнь на черномазого мальчишку из трущоб. Ты больше никогда не увидишь Тристана. Ты останешься здесь, в столице, и будешь жить со мной. Ты будешь заниматься в университете в нескольких кварталах отсюда. Возвращаться домой ты будешь до полуночи. С тех пор как наше правительство было вынуждено закрыть университет в 1965 году и очистить преподавательский состав и учащихся обоих факультетов от нежелательных радикалов, программа университета, хотя и не Бог весть какая, но дает добротное надежное образование. Нигилизм и протесты сведены до минимума — это небо и земля по сравнению с подобными очагами анархии и измены в прибрежных городах. Там, возможно на одной из лекций, ты встретишь симпатичного генеральского сына.

— А если я откажусь? Если я сбегу?

Взгляд отца качнулся маятником, оглядывая тарелки и бокалы, так, будто это были шахматные фигуры, и он поставил ей мат.

— Тогда этот Тристан, которого мы теперь можем без труда обнаружить, исчезнет без следа. Как я понимаю, даже его собственная мать не станет беспокоить власти. В ней нет ничего материнского или, быть может, слишком много материнского. Ангел мой, все будет обставлено так, словно его существование приснилось только тебе одной и больше никому на свете.

Его улыбающиеся губы, и без того не столь яркие, как у дяди Донашиану — цвета проглядывающей сквозь редеющие волосы кожи, — стали совсем белыми от сахарной пудры, когда он, скосив глаза на газету, откусил неожиданно большой кусок булки.

Два брата

Два года Изабель занималась в университете города Бразилиа, изучая историю искусств. Слайды с изображениями первобытных фресок и соборов, исторических полотен и импрессионистских пейзажей появлялись и исчезали в темноте лекционного зала. Все они были французскими. Искусство было французским, и лекторы картавили и гнусавили, произнося носовые звуки, словно возвращались на родину. Ах да, им показывали и камбоджийские ступы, немецкую резьбу по дереву и нью-йоркскую школу живописи, которые после 1945 года нужно было хоть как-то упомянуть, но все это в конце концов оказывалось либо бледным ответвлением основного течения,

либо каким-то особо искренним проявлением дикости по сравнению с Шартром и Сезанном. Истинная культура, как учили Изабель, была удивительно локальным, чисто европейским и главным образом французским делом. Только биология имела глобальный характер, являясь суммой миллиардов совокуплений.

Если она и «встречалась» с кем-либо из своих друзей-студентов, консервативных и робких, но привлекательных и любящих сыновей олигархии и ее приспешников, что с того? Она была молода, полна энергии и пила противозачаточные таблетки. Можно оставаться верным в душе, особенно если в момент оргазма закрываешь глаза и говоришь про себя: «Тристан». Выдернутый из ее жизни, он превратился в неприкосновенную и нерушимую часть ее существа, столь же тайную, как и первые половые влечения ребенка.

Наблюдая за ее кажущимся смирением, отец убедился в успехе своей стратегии. Он появлялся и исчезал в огромной квартире, похожий на странного слизняка, и его тонкая голубоватая кожа, бледные улыбающиеся губы, лысеющая голова, тяжелые и добродушные глаза, похожие на глаза монахинь, которые учили Изабель и Эудошию в школе, только усиливали это впечатление. Он показал прошение, чтобы позволили провести полтора года дома, перед тем как он займет новый пост в Афганистане. По ночам Изабель слышала, как он занимался персидским и пушту: его голос становился глубоким и мелодичным, а иногда даже гортанным и настолько по-мусульмански страстным, что она представляла себе отца в пышной чалме и свободном халате, торгующимся с продавцом ковров или объявляющим смертный приговор богохульникам. Отец скромно объяснил ей, что оба эти наречия не очень сложны, поскольку относятся к разным ветвям индоевропейских языков. Время от времени он водил Изабель на концерт или в театр — единственные очаги скудной культурной жизни столицы. Иногда они не разговаривали друг с другом по нескольку дней кряду, занимаясь каждый своими делами. Изабель шла по студенческому пути, словно в трансе подчиняясь обету, данному перед двумя пистолетами, которые заменили ей распятие. Я не стану причиной смерти Тристана, поклялась она себе и заперла его, как в темнице, в своем сердце, где ему ничто не угрожает.

Только во время приездов дяди Донашиану Тристану как бы удавалось бежать из тюрьмы, потому что вместе с дядей в Бразилиа с его безделушным схематизмом, фальшивым озером и столбами красной пыли, вздымающимися над обширными полосами жухлой травы, появлялся жизнерадостный океанический воздух Рио. Дядя приезжал в костюме кремового цвета, двухцветных штиблетах и панаме с красной лентой. Он привозил ей подарки, несоответствующие ее возрасту, — букетик хитро сплетенных искусственных цветов, фарфоровый игрушечный трехколесный велосипед с тяжелыми колесами, которые на самом деле вращались, или маленький цирк с артистами, выполненный из золотой проволоки и полудрагоценных камней с Минас Жераис. Дядя не хотел, чтобы в ней умерла девочка, и сам был воплощением по-детски игривой атмосферы Рио, где взрослые люди разгуливают по улицам в купальниках и тратят целый год на изготовление хрупкой карнавальной игрушки. Его мягкий голос, шутки и сигареты «Инглиш Овал» в мундштуке черного дерева и слоновой кости вызывали в памяти его квартиру с медными змеями люстры под потолком и матовой розой потолочного купола комнаты, где она впервые отдалась Тристану, и покрывало с бахромой, на котором девственная кровь оставила пятно в форме чаши. Дядя Донашиану в каком-то смысле был для нее символом любви; крутя на пальце кольцо с надписью «ДАР», Изабель спрашивала его про Марию.

— А, Мария, — говорил он. Под глазами у дяди появились желтоватые тени, а на лоб ниспадали поседевшие светлые пряди, придавая его лицу выражение величественной меланхолии. — Мария стареет.

— И становится менее желанной? — поддразнивала его Изабель, выпуская струйку дыма под низкий потолок отцовской квартиры.

У Саломана были слабые легкие, и, щадя его, Изабель курила только в университете или во время посещений дяди Донашиану — уж слишком соблазнительными выглядели его английские сигареты пастельного цвета. Она забиралась с ногами на плетеную камышовую кушетку, привезенную отцом из поездки в Индию много лет назад; кушетка была не слишком удобной, несмотря на черно-багровые и розовые подушки.

— Может быть, — дерзко продолжала она, — ты слишком многого от нее хочешь? Тебе следовало бы сделать ее честной женщиной в награду за столькие годы службы.

Донашиану устало моргал и проводил рукой по волосам, еще больше взъерошивая прическу. Он воспринимал Изабель как одну из тех взрослых женщин, чья любовь принимает форму шантажа.

— Тетя Луна по-прежнему остается моей женой, — отвечал дядя. — Когда ты начинаешь так дерзить, — добавлял он, — ты напоминаешь мне свою мать. Это разбивает мое сердце.

— Моя мать разбила твое сердце?

Изабель давно хотелось узнать, не был ли дядя влюблен в жену своего брата. На комоде в его спальне рядом с обычными студийными портретами и фотографиями тети Луны, сделанными во время отпуска, стояла в рамке фотография Корделии — немного размытая, — на которой ее мать стояла на какой-то скале под одинокой сосной и ветерок развевал ее широкую юбку в сборках с рукавами «фонариками». Белый муслин подчеркивал красивый загар ее матери, ту толику мрака, которая и составляет истинно бразильскую красоту. Ее лицо, нечеткое, чуть улыбалось, цветущие щеки блестели, а веки были слегка прикрыты, словно она прятала глаза от ослепительного солнца. Изабель украдкой рассматривала фотографию в отсутствие дяди Донашиану, пытаясь догадаться, где в это время находился ее отец. Кто заставлял ее мать смеяться и игриво опускать глаза? Даже расплывчатость изображения, казалось, была вызвана дыханием ее матери, затуманившего объектив.

Поделиться с друзьями: