Бродячий цирк
Шрифт:
— Скажи мне, малыш, — спросила она, помолчав. — Ты ведь можешь вернуться в приют?
— А зачем мне туда возвращаться? — не понял я.
— Просто скажи мне. У тебя есть наличные деньги?
Я сказал.
— Хорошо. Тебе хватит. Держи всё это при себе всё время, не оставляй ни в автобусе, ни в повозках. Держи всё по карманам. И держи ушки на макушке.
Тем же вечером я переложил наличность из своего сундука в карманы.
Интерлюдия
— Клянусь, эта штука сейчас развалится, — повторяет и повторяет
Качка давала понять, что там, снаружи, всё ещё море и до берега далеко, хотя для людей, набившихся в тесное помещение, словно кильки в консервную банку, берег уже почти утратил своё сокровенное значение. Может быть, они и доплывут, но над тем, как после этого сложится судьба у нелегальных мигрантов, не размышлял уже никто. Тот, кто мог ещё о чём-то думать, думал о свежей пресной воде.
— Не заливай, — говорил белый, неизвестно как затесавшийся в этот похожий на прокисшую бочку огурцов трюм. — Она плавала здесь ещё до твоего рождения. Туда-сюда плавала. С чего вдруг она развалится сейчас?
Наверняка это был метис. Хотя по нему и не скажешь — белая кожа, карие глаза, — каждый в трюме мог бы дать бороду или половину уха на отсечение, утверждая, что это метис.
Несколько мусульман, отгородившись от остальных своими широкими спинами и умостив ноги на драные коврики, совершали молитву. Никто больше не молился. Стоит ли молиться, если ты уже плывёшь в проржавевшем до самого нутра гробу прямиком на тот свет.
Рокот стоял такой, как будто судно вот-вот взорвётся, и двигатель через системы вентиляции периодически заполнял помещение запахом выхлопных газов.
Там, позади, осталась родина, изрытая и почти полностью уничтоженная пожаром военных конфликтов. Заражённая чумной болезнью корова. Где-то впереди новая земля, земля, где их никто не ждал, здоровая, но враждебная к чужакам, этот готовый к прыжку тигр белых людей. Каждый уже смерился со своей участью, и только метис всё никак не успокаивался.
Он потягивается — кожа да кости, — откидывается на протухшие подстилки из банановых листьев и хлопает себя по животу. Обводит в десятитысячный раз помещение подёрнутым мутью взглядом.
— Эй, пацанёнок. Покажи-ка ещё фокус. Что-то совсем скучно.
Кудрявый мальчишка поднимает голову.
— У меня они закончились.
Метиса это не смущает. Он задирает майку, и обломанные ногти скребут по груди.
— Покажи ещё раз.
— Эй, кофейная башка. Отвянь от пацанёнка.
На самом деле башка цвета кофе с молоком, с очень, очень большим количеством молока.
Плешивый араб смотрит на него тусклыми глазами.
— Ты символ войны, кофейная башка. Символ нашего разложившегося мира. Всё смешалось, сделалось грязью. Не осталось ничего чистого.
— Ха-ха. Поговори мне. Ты совсем повредился разумом, борода? Что ещё скажешь?
— Я видел твоих маму и папу.
Седовласый фыркает. Люди вокруг не обращают на них никакого внимания. Смотрят они только внутрь себя, а всё, что снаружи, достаётся теперь этому метису. Поэтому он чувствует себя так вольготно.
— Их не видел даже я, — говорит он, а араб вдруг выныривает из своего
оцепенения. Машет локтями, голос звучит более живо.— Разве ты не имеешь права жить? Эмираты такие же. Ливия такая же. Разве ты не имеешь права жить? Вся планета такая же, как ты, сверху белая, а внутри чёрная и гнилая. Разве она не имеет право жить?
На арабе грязная рубашка-галабия с прорехой у ключицы, хлопчатобумажные штаны. Босые ступни, которые он выставляет на обозрение, покрыты грязью и мелкими царапинами. Неизвестно, сколько ему лет — лицо всё в оспинах, однако руки и ноги, несмотря на истощение, выглядят сильными, а ладони так и вообще — каждая будто бы сделанная из глины столешница.
Метис же, напротив, грустнеет.
— Мы с тобой в одной лодке. В одном худом корыте.
— То-то и оно, — говорит араб. Его лицо кажется навечно застывшей глиной с одним и тем же грустным выражением. — Всё переворачивается с ног на голову.
— Не заливай, — говорит метис и качает головой. — Двести лет назад было точно так же. А пятьсот лет назад — втрое хуже. Чем глубже, тем ужаснее. С этим ничего не поделаешь. Гниль была в этом яблоке всегда.
Араб больше ничего не говорит, и метис смотрит на него долгим пронзительным взглядом. Потом поворачивается к мальчику.
— Я попросил тебя показать мне фокус.
Этому мальчику на вид еле-еле можно дать восемь лет, хотя он настолько отощал, что может оказаться и десяти, и двенадцатилетним. Он старается сделаться как можно менее заметным, подтянув тощие коленки к подбородку. Большую голову с крупными чёрными кудрями, кажется, уже не держит щуплая шея, поэтому она клонится то вправо, то влево.
Он смотрит слезящимися глазами вправо и влево, но, кажется, никто больше не собирался за него заступаться. Араб с большими ладонями смотрит в пространство и в сумраке трюма выглядит древней окаменелостью.
В ладонь из рукава галабии выкатилась монетка. Мальчик, не поднимая глаз на аудиторию, погрел её между пальцами правой руки — средним и указательным, и, сделав быстрое движение, отправил монету обратно в рукав, заставив выкатится её из другого рукава, в левую руку.
— Как ты это делаешь? — спрашивали его всегда.
Трюку с монеткой его научил отец, и малыш освоил его необыкновенно быстро.
— Это магия, — счастливо говорил он всем.
Потом война, заснувшая на десяток лет в своей норе, проснулась вновь, и стало уже не до фокусов. Пареньку повезло, что его детство хотя бы отчасти можно было назвать счастливым.
Звука ударов он не слышал. Должно быть, болезнь, что заставляет глаза сочиться и сочиться гнилью, просочилась и в уши, отчего мир вокруг звучит как пустая жестяная бочка, а некоторые звуки вообще не доходят до сознания. Так, видимо, произошло и на этот раз: когда взгляд наконец отрывается от блестящего кругляша на ладони, метис уже без сознания, а араб возвышается позади, сдавливая его голову руками, как кокосовый орех. Щёки метиса налилось синевой, нос свёрнут, губы слиплись так, что не поймёшь, где кончается одна губа и начинается вторая — видно, его несколько раз сильно приложили лицом о стены трюма.