Бронзовый ангел (фрагмент)
Шрифт:
– Я хотел бы... знаете, это важно. Только вам. Я отчего-то вам доверяю. Вам известно, какой я человек? Са-мо-дур! Сам себя создать возмечтал, настроить как настройщик разбитое пианино. Понимаете, я понять захотел: что такое быть русским интеллигентом, - я, чья мать вырастила меня без отца и всю жизнь проработала бухгалтером в ЖЭКе... Она, - понимаете, она учила меня находить утешение в красивых вещицах и с упорством приговоренного, который роет подкоп из тюрьмы, собирала изящные безделушки и приучала меня...
Девушка беспомощно озиралась, не зная, что предпринять.
– Так что годам к двадцати я уже не мог обходиться без них, а мама... она умерла.
Его глаза перебегали с звонкого хрусталя на текучий фарфор, скакали по гладким округлым подлокотникам уютного
Он схватил её холодную руку, чмокнул запястье, отпустил, обернулся вкруг себя, каблуками прищелкнул, широко повел воздетой рукой, как бы желая охватить этим жестом сокровища, прикорнувшие в этом тихом приюте подле осатанелой Садовой ... и говорил, говорил. Он вел свой рассказ про то, как мама его умерла, не успев налюбоваться на новоиспеченного денди, а денди не смог укоренить в себе сладостные привычки - ему было не для кого покрывать стол шитой скатертью и зажигать свечи. А вынырнувший из-за угла слом эпохи срезал кошельки у всех, кто ещё прекраснодушествовал - то есть, не научился красть. Он взахлеб говорил ей про то, как боролся, работал по ночам грузчиком, чтобы принимать гостей в рубашке с крахмальным воротничком, при свечах, подавая майонез в серебряном соуснике начала века, а тонкое дорогое вино в цветном хрустале. Однако, гости явно предпочитали содержание форме и, быстро нажравшись, сводили на нет все усилия. Но мать не могла понять, стучал он себя пальцами по грудине, - не могла понять, что не в этом дело! Можно выучить наизусть книжку Барбэ д'Оревильи о дендизме и ночевать с серебряным соусником под подушкой, но при этом интеллигентности не прибавится ни на грош! Вот Михаил Афанасьевич, он понимал это, но и другое он понимал: как это важно, когда уют... Он хотел в три года восстановить норму: квартиру, одежду, еду и книги в разбитой нищей Москве... И он....
– Э, могу я вам чем-то помочь?
– вынырнул из-за зеркального шкафа смуглый, хорошо промытый и стильно одетый пожилой с ловкими блестящими глазками.
– Талечка, ты ступай, погляди, какая цена на этот ломберный столик проставлена. Так что вас интересует?
– продолжал допрашивать Микола пожилой.
– Благодарю вас, - сердечно кивнул Микол.
– Благодарю!
И опрометью выскочил на улицу. Он тяжко дышал.
"Нервы, нервы!
– бубнил про себя Микол.
– Спрашивается, зачем было убегать, ничего дурного этот тип мне не сделал. Скажите пожалуйста, он, видите ли, мне не понравился! Ах ты, писака чертов!"
Он шмыгнул в ту же подворотню, откуда вылез перед тем, как зайти в магазин, огляделся, воровато сделал три глубоких глотка, отдышался... и уже спокойнее вернулся к своему променаду.
Он шел к Патриаршему пруду. И когда опять проходил мимо стеклянной витрины под вывеской "Книги", там, в глубине зала, плотно забитого мебелью, под потолком, в вышине сверкнуло что-то большое, яркое, золотым таким чистым светом... Микол вернуться хотел, - как же он внимания не обратил, ведь оглядывал зал внимательно?! Но ноги, как заведенные, уже несли его дальше по Малой Никитской.
Глава 3
ЛИХОРАДКА
– Не пойму, чего ты так паникуешь!
– Николай Валерианович расхаживал у окна, взмахивая руками как птица.
Он пытался успокоить Далецкого. Тот сидел, сгорбившись, на диване в углу. Точь-в-точь больной ворон. Взгляд затравленный, глаза дикие, сидит и курит одну за одной. Отнекивается. Не хочет говорить ни о чем.
– Марк, прекрати это... курево твое. Тебе врач запретил!
– наконец не выдержал, взорвался старик, подбежал к бывшему ученику, поседевшему в сорок лет, выхватил у него сигарету и, как клопа, раздавил её в пепельнице.
– Николай Валерианович, ну что вы делаете, я же не мальчик!
– застонал тот и спрятал лицо в ладонях.
– Вот-вот, именно потому что не мальчик, я и пришел к тебе с этим. А ты - в кусты. Напридумал черт-те чего, наворотил невесть что, спрятался за этими страхами, как в лесу, и сидит - тухнет! А ты нос-то наружу высуни, наружи-то - жизнь! Весна!
И она не ждет... Марк, кончай дурить, соглашайся! Тебе синяя птица сама в руки летит, а ты от неё отмахиваешься. Ты можешь поставить "Мастера", ни секунды не сомневаюсь, можешь! Это твой звездный час! Марк, проснись и давай начинать работать.– Николай Валерьянович, я пытаюсь вам объяснить, но вы не слышите и меня понять не хотите, - глухо заговорил Далецкий, не отнимая рук от лица.
– Не за себя я боюсь, а за них. Они же дети, подростки. Ну куда им, зачем им? Этот роман их придавит, прихлопнет, как комаров, они и пискнуть не успеют! Это же заговоренный роман! Стоит кому только руку к нему протянуть - невесть что начинает твориться... Да, что говорить, сами знаете. Сколько историй с ним связано, в театре, в кино - ведь еле ноги уносят... живые. Тяжелая у него аура.
– Марк, это оправдание для трусов и для дураков. Надеюсь, не примешь на свой счет: ни тем, ни другим тебя не считаю, - сменил тон Николай Валерианович.
Он придвинул стул поближе к дивану, сел против Марка и заговорил с ним ласково, как с больным ребенком.
– Да, историй вокруг "Мастера" много. Всяких историй. Согласен, в основном, нехороших. Ну, или скажем, странных... Но на то и театр, что ж ты хочешь?!
– он развел руками.
– А с "Макбетом", с "Фаустом" скажешь меньше? Есть такие пьесы, есть и проза такая... заколдованная, что ли. Кто ни возьмется ставить - такая пойдет круговерть, такая волна поднимется, что впору уносить ноги. Но что ж по-твоему, от этого их перестанут ставить? Нет, не перестанут! А почему? Да потому, - загрохотал старик, - что загадка в них, тяга, манкость такая, что все сомнения, все страхи она пересиливает. Хочу разгадать! И это "хочу", - без объяснений, без разума, - в театре и главное. Ведь жизнь - она нас часто пугает, кажется, бросил бы все, да головой в реку! И у тебя было такое, и у меня... у всех! Но ведь не бросились, ведь опять нос просовываем: а что там дальше, за поворотом? Глядь, а там солнышко!
– Все вы правильно говорите, кто ж спорит?
– устало проронил Далецкий, вздохнув и начав с усилием тереть глаза.
– Только одно дело - взрослые люди, они сами идут на риск, сознательно и с твердым сердцем. А эти... Их-то зачем подставлять? Что у нас, пьес, что ли, мало?
– Опять ты за свое!
– старик подскочил и принялся бегать по комнате. Во-первых, они не дети!
– он пронзил воздух перед собой длинным сухим указательным пальцем и принялся потрясать им, точно ошпаренным.
– Не забывай: сегодняшние - другие! Они раньше взрослеют. У них иное сознание, время сейчас другое - оно быстрое, жесткое. Оно не щадит: успевай-поворачивайся!
– Как будто ваше время или мое щадило...
– буркнул Далецкий.
– И все-таки мы были детьми в их возрасте, а они - нет. И если ты этого не понимаешь, тебе нельзя с ними работать! Но я не про это... Я про то, что это твой шанс и его нельзя упускать!
– И каков же мой шанс?
– Вернуться к жизни, - тихо сказал старик.
– Не прятаться от неё и поверить в себя. А для них это шанс понять, что такое живое слово. Почувствовать его, в сердце вместить... Булгаков, он один в том ушедшем столетии таким словом владел... Тень какой-то великой правды на страницах его романа, эта правда живая, дышит... Сама плоть романа заставляет сильней биться сердце! В него падаешь, в нем пропадаешь, он вскрывает душу, как скальпелем, углями жжет! В ней кипит все: восторг, жалость, мука, любовь... С таким словом не каждый совладать может. Но ты заплатил свое за право работать с ним. Выстрадал, как и он...
– Мой счет ещё не оплачен, - отвернулся Далецкий.
– Так оплати...
– тихо сказал старик.
– Пора.
– Что ж, пора!
Марк Николаевич опять закурил, поднялся, встал у окна. Мело. Он задернул занавеску, включил настольную лампу под шелковым абажуром, и в комнате разлился теплый неяркий свет. Тень от лампы качалась на занавеске, тени двух мужчин пали на пол и стали расти.
Пора! Это слово словно сдвинуло время, оно задрожало, тронулось... и ожили оба. И тяжкое, грузное что-то, застывшее в комнате, тотчас пропало.