Брусилов
Шрифт:
И точно сквозь туман, приглушенно достигают уха ночные звуки — пароходные гудки, медленный грохот по булыжнику перегруженных ломовых подвод у недалеких пристаней, свистки паровозов, одинокие шаги пешехода под окном.
Они молчат, слушают, дышат. Горе близкой разлуки еще острей, но в нем уже нет отчаяния, душа возмущена—ей нужно дать силу бороться. Плечи жены начинают вздрагивать. Муж говорит решительно:
— Слушай, Люба, я давно собирался, но как-то все не удавалось... Я уже говорил... мне нужно прочесть тебе письмо мое Брусилову.
Готовая всхлипнуть Люба с трудом переводит дыхание, острая боль в груди возвращает сознание действительности, сквозь слезы она пытается разглядеть лицо Игоря. Так вот оно... Как она этого ждала! Сейчас она услышит, сейчас она узнает,
— Да, я ждала. Я боялась тебе напомнить. Но я не знала, что это Брусилову.
— Да, Брусилову,— отвечает Игорь и чувствует, что теперь его оставляет уверенность. Он смущен и взволнован куда больше, чем тогда, когда читал свое письмо Мархлевскому и сдавал его в окошечко почтамта заказным пакетом.
Да, он боится суда этой маленькой женщины, стоящей рядом, Он мысленно пробегает содержание письма, что-то кажется ему теперь не так... Когда он писал письмо, на него еще не смотрели эти глаза, внимательные и правдивые, как совесть. Он говорит, все больше робея:
— Это ничего, если ты не все поймешь. Тут дело не в специальных подробностях... Тут дело... Ты должна мне сказать всю правду... видишь ли... это для меня вопрос...
Она уже зажгла лампу. Она уже сидит в кресле, подняв коленки, уперлась в них локтями, ладони прижала к щекам и подбородку, Она смотрит на него серьезным немигающим взглядом, говорит решительно:
— Читай. Я слушаю
XIV
Письмо капитана Смолича, пересланное Клембовским по приказанию Брусилова в ставку Алексееву, явилось итогом наблюдений, к которым приучил Игоря Алексей Алексеевич, давая ему казавшиеся ничем не связанными друг с другом задания.
Игорь запомнил накрепко скупые слова командарма: «Народ на войне. Здесь. Не там... с этими... Надо прислушаться. Здесь!» А капитан Смолич в рядах своих преображенцев, деля с ними их ратную страду, — слушал. Слушал внимательно не ухом соглядатая, а чутким сердцем взыскательного друга.
Так понято было: его письмо главнокомандующим. Резкой молодой своей правдой оно вызвало не гнев начальника, но скорбь и отеческую гордость.
Прочтя этот своеобразный рапорт бывшего своего молодого помощника с сугубым вниманием не раз, а дважды, Брусилов сказал Клембовскому:
— Страшное и утешительное письмо написал он... Читал, и все время гвоздем одна мысль — во скольких только щелоках не парят русского человека, а он все молод и рвется к счастью. И ведь дорвется, помяните мое слово, Владислав Наполеонович!
Помолчал задумчиво, глаза засияли глубоким и тихим светом, и внезапно с деловитой серьезностью:
— Генерал Тюрпен де Крисе говаривал: «Необходимо, чтобы адъютант уже бывал в походах до вступления в это звание, был зрелых лет и сведущ, поелико адъютантская должность — важнейшая и требует к себе наистрожайшего внимания...» Француз тысячу раз прав. Адъютант должен разбираться в любой сложной обстановке, быстро схватывать мысли начальника и осуществлять их, а главное, главное — должен иметь пытливый ум, наблюдательность, наметанный глаз на людей и горячее сердце воина. Все эти качества налицо у Смолича. Одного только — зрелых лет не достиг!
Алексей Алексеевич прищурил усмешливо глаз на Клембовского:
— Как, по-вашему, Владислав Наполеонович, нам бы с вами не грех поделиться с ним своей зрелостью?
— Полной пригоршней! — смеясь отвечал Клембовский и, нахмуря брови, добавил: — Однако, говоря по совести, больно смел господин капитан! За такое письмо у нас в штабе по головке не погладили бы... пожалуй бы, под суд отдали. Это же обвинительный акт! Да какой! С ниспровержением авторитетов! Боюсь, как еще взглянет на это Михаил Васильевич... Стоит ли отправлять, Алексей Алексеевич?
—
Стоит! Решено! — подхватил Брусилов и тут же набросал сопроводительную записку.«За правду ручаюсь. Беру все на свой ответ. Очень серьезно: надо думать и думать. Автор письма капитан Смолич находится на излечении в госпитале. По его выздоровлении — беру старшим офицером для поручений».
Алексеев поморщился на толщину письма, но все же, перелистав странички, принялся читать внимательно.
По мере чтения он все чаще покачивал головою и все ожесточенней потеребливал ус.
«...Недовольство растет во всех частях армии,— читал он.— Говорю это с полной ответственностью. Причины недовольства настолько убедительны, что возражать не приходится... Но сразу же оговорюсь — дух армии силен. Не солдат пошатнулся первым, а военачальник. День ото дня он утрачивает свой авторитет. Нет былого обаяния личности вождей, на которых зиждется духовная мощь армии. Яд недоверия не только к умению, но и к добросовестности начальников заражает армию. Трудно назвать три-четыре имени популярных и любимых. Общая жалоба — нет духовного единения старших начальников со своими войсками. Петровские традиции строгой дисциплины, внушенной примером личным, и боевого братства, завещанного нам Суворовым, утрачены. И в этом непоправимое зло. Служба родине заменена чиновной службистикой, отпиской, отчиткой, отмашкой. Иные начальники совсем забыли о войске. Солдат в лицо не знает своего генерала! Начальство бывает в частях с одной лишь карательной, инспекторской целью. Оно отталкивает от себя и офицеров и солдат чиновным высокомерием и барским пренебрежением... Даже командиры полков сетуют на старших начальников, не удостаивающих их ни вниманием, ни добрым советом, ни откровенной и сердечной беседой... О младших чинах говорить нечего! Все они в один голос—от высоких «визитеров» ни ласкового слова, ни бодрого призыва к совместной самоотверженной работе, ни объяснения предстоящих задач...
Высокое начальство не считается с обстановкой современного боя, не входит в положение войск, а потому или возлагает на них задачи, явно невыполнимые (ибо невыполнимое выполнимо только лишь на личном примере командира—«участника, боевого товарища,— такое я помню у Баскидского перевала в отряде Похвистнева), или ставит части в явно невыгодные сравнительно с противником условия борьбы.
Пехота негодует, что ее, как правило, безжалостно посылают на верный расстрел — атаковать сильно укрепленные позиции, не подготовив атаку артиллерией. Без внимания остаются донесения самых испытанных, доблестных командиров полков о невыполнимости возложенной на них задачи, которая в конечном итоге, в большинстве случаев, оказывается бесцельной и отменяется после того, как за нее положены сотни человеческих жизней... Большие потери, по странной логике высокого начальства (так было с гвардией у Безобразова в последнюю операцию), красят жалкие результаты тактических маневров.
В погоне за выигрышем пустого пространства начальники заставляют войска занимать самые невыгодные позиции, не позволяя иной раз отнести окоп из болота на триста шагов назад, а в маневренной войне, в той же погоне за упорным удержанием нескольких верст, изматывают в неравных боях передовые части, а затем и по частям подходящие резервы, вместо того чтобы уступить пространство даром, спокойно сосредоточить сначала все войска, а затем массою нанести удар (как это имело место и блестяще удалось в 8-й армии в 30-м корпусе генерала Зайончковского под Луцком в прошлом году).
Наша пехота на собственном опыте знает, что хорошо укрепленная позиция, занятая небольшими силами, недоступна открытой атаке даже колоссальных сил, пока не подавлены ружейный и пулеметный огонь из окопов. Отлично знает пехота, что резка проволочных заграждений под ружейным и пулеметным огнем — занятие безнадежное. И еще лучше известно пехоте, что любой прекрасно оборудованный окоп с самыми доблестными защитниками можно задавить тяжелой артиллерией.
Вот почему пехота глубоко оскорблена, когда неудача кровавой, совершенно не подготовленной атаки приписывается недостатку ее упорства, а отдача сровненного с землей окопа считается отсутствием стойкости...