Бруски. Том 2
Шрифт:
— Да. И в ведерко. А еще — почему мочу назвали сечей? Аль там — это само добро фекалием? Ведь оно не изменилось. — Никита уходил от прямого ответа, уходил в сторону и далеко, но когда увидел, что глаза Захара потемнели, весь встрепенулся и, точно просыпаясь, серьезно, но почти шепотом сказал: — Земля, она не любит озорства, Захар Вавилыч. Вот что надо понять. Да, в газетах было написано: «Сей в грязь — будешь князь»…
Что-то удерживало Никиту, что-то заставляло ждать, хотя, судя по такой хорошей весне, давно надо было сеять. Сеять в грязь. Да, так, как пишут в газетах. Но Никита по своему долголетнему опыту знал: весны обманчивы, — и
— Захар Вавилыч, весна — она что девица: посулит, а потом отвернется. Ты вот гляди, что могет быть: посеем мы в грязь — верно, зерно взбухнет, пойдет в рост… бегом пойдет. А ну-ка, как потом польют дожди? Тогда зерно может замокнуть, мало того, хлеб может даже выколоситься, а потом повалится — на коленки упадет, по-нашему… и останется одна солома. Я вот вчера в поле был, грязь разгреб, руку сунул, материнскую землю достал, а она еще холодная. Чуй, что тут будет: земля еще не отрыгнулась, холод в ней, стало быть и дожди пойдут. Надо уметь в кон бросить.
— Но ведь нам надо план выполнить. Нас другие районы обгоняют. Видишь, что придумал: землю щупать. Это, брат, тебе не девка. Ты ее паши, а не щупай.
Тогда и Никита рассвирепел. С планом к нему лезли все — и Захар Катаев, и Гришка Звенкин, и председатель сельского совета, и редактор местной газеты. Лезли все, жужжали все, а секретарь комсомольской ячейки не давал прямо-таки покоя.
— Видишь ли, милый человек, — заговорил Никита, тяжело глядя себе под ноги. — Видишь ли, с плантами мне уже холку натерли, а я все не отступился. Мне не плант нужен, а государство хлебом кормить, — и поднял глаза. — Я вон где слово дал — в Кремле. Мекаешь? Поругаемся с вами, подеремся в кровь — а я не отступлю. Ты мой спаситель — знаю. Но ежели я в осень кукиши буду собирать по участку, тогда не надо было и спасать меня. Лучше бы тогда подохнуть. — Никита весь повял и еще тише добавил: — Я не хочу, мил человек, сына на земле оставлять с тавром, чтоб люди потом говорили: «А-а, это сын того… болтушки Никиты Гурьянова. Сказал: «Дам сам-тридцать», а собрал кукиш». И ты мне не перечь.
— Да ведь сын-то… это… тово, — раздражаясь, выкрикнул Захар.
— Чего… это… тово? А ты без тово — вот что. Мой, кровный.
Никита, как только перенес сынишку из избы Митьки Спирина, сразу сказал:
— Мой. Гляди, Анчурка, и нос-то мой: литой — в меня. — И с этого дня никто Никите не перечил, даже, наоборот, все как-то уверились в том, что сын действительно его.
И теперь Захар сказал:
— Это действительно так — твой. Я забыл малость.
Никита сразу повеселел:
— Ну, вот видишь… Забыть, конешно, можно… у тебя дел-то вон сколько.
— Однако ты, Никита Семеныч, не тяни других за собой. Нам сказано — сейте в грязь… и дисциплина.
— Да я никого не тяну… Я вот подожду малость и к ребятам: «А ну-ка, мол, соколы, давай катай, сей».
Никита ждал.
А земля томилась. Земля томилась, как томится сильная ядреная девка в первую ночь, принимая в постель нареченного. Земля томилась: по лику ее заползали утренние вздохи — ленивые вязкие туманы, и казалось — земля, вздыхая, жалуется на Никиту Гурьянова. Земля томилась. А в иссиня-темных лесах уже засверкали глухие тропы.
Никита ждал. Он лазил по полям, что-то шептал, а когда приходил домой, балагурил, хлопая Анчурку ладошкой по спине:
— Эх, ты… пропадала. А ведь ты же не баба, а клад. Гляди, какого сына отгрохала. Эй! — Он нагибался над люлькой и кричал сыну: — Эй! Ты
кто будешь? Комиссар, — шут тебя дери-то. А?Сын еще ничего не понимал. Он только улыбался отцу беззубым ртом и моргал.
— Ишь ты, как гогочет. Мать, гляди, хохоту сколько, смеху. Ух, артиз. Прямо артиз. А могу я его потаскать? А?
— Умойся допрежь. А то от тебя этим самым… фекалией несет.
— А-а-а! — И Никита тщательно умывался, затем брал на руки сына и, расхаживая по комнате, поскрипывая чисто выскобленными половицами, гадал вслух — сеять или не сеять.
Из чулана выходила Анчурка и вступала с ним в спор: она верила больше газетам и Захару Катаеву и баском кидала Никите:
— Ты чего со своей башкой лезешь? Раз тебе сказано «сей», значит сей. Это и я вот, когда пришла на птичник, — буду, мол, клушек заводить да цыплят выводить. А мне привезли инкубатор и сказали: «Вот тебе клушка на двести цыплят».
— Цыплята что? Цыплят бы твоих я во сне выводил. Пра, истинный бог. Ну, ну, ощетинилась. Ты только вальком не бей меня. Право! Оно шутка-шутка, а горб болит.
К ним в избу приходили члены бригады, и разговор велся все в том же духе — сеять или не сеять? Но, как только появлялся Митька Спирин, разговор принимал другой оборот. Все некоторое время молчали, осматривали Митьку, как чудо-лошадь на базаре, затем кто-нибудь произносил:
— А вчера в газете писали, будто одна мериканка семерых родила. Право же слово.
— Этого не могет быть. Потому что это, как вам сказать… — опровергал Митька, как знаток своего дела: — Это как вам сказать… Она не могет знать такого слова…
Звено седьмое
1
«Моя любовь соткана из пурпура заката. Ее ткали мои деды, прадеды, корчуя пни, возделывая землю.
Мою любовь…
Моя любовь сильна, как земля, чиста, как лазоревое утреннее небо…
И ты послушай, то ведь не ветер ветку клонит и не дубравушка шумит, — то — мое сердце… И вот эту мою любовь я несу тебе, возлюбленная моя».
Так пел рыбак.
Он пел где-то там, в ильменях, закидывая ловецкие сети, и голос его был трепетен и молод.
Так он пел каждую ночь под зори, и Стеше всякий раз хотелось подхватить его песню и полным, грудным голосом возвестить и о своей любви. И она, кутаясь в полушалок, выбегала из избушки, утоптанными тропами через парк неслась на крутой берег Волги и, всматриваясь вдаль, туда, к ильменям, шептала:
— Такая. Такая она и у меня.
А рыбак все пел, все звал возлюбленную свою, и голос его звучал то лаской, то угрозой. Казалось, во тьме ночи протянулись длинные, обветренные рыбацкие руки… И Стеше чудилось: рыбак зовет ее туда — на водные просторы, в густые заросли камыша, на луговинные долины.
Ах вы, ночи! Трепетные, весенние ночи!
Тополя цветут — вдыхайте жадно, страстно запах тополей! Тополя цветут… цветут вишни, и яркие лепестки, точно тучи бабочек, несутся, падают, устилают тропы, садовые лужайки. Вишни цветут… цветет кудрявая малина, и около луж целуются галки.
Будто волчица в свое логово, сквозь ветельник пробирается Стеша, и ветви бьют ее по лицу, по плечам, по спине. Бейте, ветви! Прикоснись и ты к ней, могучий, кряжистый дуб! Обласкай ты ее, кудрявая, кокетливая березка! Напоите вы ее соками земли, молодые травы, ранние побеги ягодника. Распахни ты, ночь, свои черные полы и прикрой ее!