Бруски. Том 2
Шрифт:
— Да. Это так, — сказал Егор. — Но вот если бы были у меня дети, всех за тебя бы променял.
— Это зачем же?
— Ты того, не груби… а душу мою пойми.
— Эко вы, старики, любите о душе болтать. И отец мой — вот такой же. Детей бы он своих за меня променял. Да что они, дети-то твои, — сапоги, что ль: хочу — сменяю, хочу — сам истаскаю.
— Да нет. Ты зря. — Егор Куваев снова задумался, подыскивая подходящие слова: — Ты вот что… Пойми, — я на свою прежнюю жизнь смотрю, как на позор. Опозорена она у меня — прежняя жизнь.
Было это
— Компаньице кланяюсь, — проговорил он и хотел было выбраться из землянки, но человек с подбитыми пятками остановил его:
— Чего ты хочешь, брат?
— Водки.
И они долго пили, до утра. В пьяном угаре человек с подбитыми пятками что-то все нашептывал Куваеву, намекая ему на его золотую голову, и все стучал кулаком по столу, выкрикивая:
— Мстить надо. Весь мир на ноги поднять и мстить!
Потом Куваев почти каждый вечер бывал в этой землянке… И раз, в минуту пьяного угара, ему подсунули маленький, аккуратный ломик и сказали:
— Иди, брат, вот с ним и сделай там свое дело.
И дело было простое. Они во тьме ночи прокрались к складам и там, где расходились поезда, свернули ломиком стрелки рельсов… и в ту же ночь огромный состав с заграничным оборудованием скатился под откос.
Об этом — о ломике и о том, что Егор Куваев своими руками развел железнодорожные стрелки, — он Павлу Якунину не сказал, а все время говорил только о «темной компании» в поселке «Распивочно и на вынос».
Павел во время его рассказа стоял у окна и бормотал:
— Бывает… Да. Жара какая стоит. Осень, а жара, — и, вслушиваясь в рассказ Куваева, снова повторял: — Бывает. Мало ли темного люда на горах. А может, это все у тебя с устатку?
— Чего там с устатку! А вот насчет хлеба. Хлеба нету, надо, слышь, бунтарство устроить.
— Да, да, бывает, бывает, — бормотал Павел, уже зная, что Егор Куваев не просто ходил в эту землянку, а что-то настряпал вместе со всей компанией… «Иначе бы он не плакал», — думал он, глядя, как льются слезы у Куваева. — Бывает. Чего это гарью пахнет? Не горит ли торф? — спохватился Павел.
— Ага! Ну вот я тебе говорил. — Куваев вскочил с койки и, несмотря на протесты дежурного врача Маши Сивашевой, вместе с Павлом Якуниным выбежал из больницы и кинулся разыскивать Кирилла Ждаркина.
3
Бегство
Егора Куваева и Павла Якунина из больницы удивило Машу Сивашеву. Она поняла, что в этом скрывается что-то такое, о чем непременно должен узнать Кирилл Ждаркин. И она позвонила в горком партии. Но оттуда ей ответили, что Кирилл еще утром куда-то выехал.«Где он? Стеша, наверное, знает», — решила Маша и позвонила.
— Егор Куваев сбежал из больницы, — сказала она.
— Егор? Что там Егор. Ты скорее приходи ко мне… у меня что-то случилось…
В четыре часа дня — это Стеша заметила по часам — у нее пошли воды. Вскоре к ней явилась Маша Сивашева, и начались приготовления. Стешу уложили в кабинете Кирилла, — так она захотела сама, — на диване. К удивлению Маши, ничего не было приготовлено — ни пеленок, ни простынь.
— Да что ж это у тебя так?
— А-а, все будет, — Стеша улыбнулась.
Все ждали — и Кирилл, и Маша, и даже Богданов, и Захар Катаев, которые тоже относились к родам Стеши, как к своему семейному делу, — все ждали, и особенно Стеша, что роды у нее пройдут легко, благополучно, ибо она была здоровая, развитая, крепкая мать. Только один Кирилл иногда сомневался в благополучном исходе и намекал об этом Стеше, подсмеиваясь над ее геройством, на что Стеша всякий раз отвечала ему:
— Вот увидишь, у меня это произойдет, милка мой, незаметно. Если ты даже рядом со мной будешь спать, и то не услышишь. Разбужу тебя и скажу: «А ну, Кирилл, получай сына».
Кирилл осторожно уговаривал ее:
— Послушай… Может быть… Ведь теперь научились рожать без боли. Что-то такое делают — и женщина рожает так себе, без боли.
— Вроде орехи грызет?
— Да. Может, и тебе так же? Ну, полежишь в больнице.
Стеша решительно встряхивала головой, шептала:
— Нет. Я хочу… Хочу от тебя иначе.
— Да, да… хочу с болью, — шептала она и теперь, расхаживая по кабинету. Сначала она ходила из угла в угол, затем начала кружить, как на привязи, а боль все поднималась, застилала глаза, — и Стеша уже ничего перед собой не видела. Она только твердила, тихо, еле слышно и как-то несвязно: — Кирилл… Кирюша… славный мой… для тебя… тебя… тебя, — и вдруг кто-то долбанул ее в поясницу, и в этот миг имя Кирилла выпало из ее сознания, все заполнилось тупой болью, и уверенность ее окончательно рухнула. Стеша повалилась на диван и вцепилась руками в живот.
Низ живота не только распирало, его рвало на части, будто кто-то впился в него когтями и со злостью, с остервенением рвал его, потешаясь над Стешей. Боль ощущалась не только в глубине живота — острая, режущая боль разливалась по всему телу жгучими жилками, будто огненными тенетами. Временами она стихала, но тут же снова поднималась, еще более жгучая, более острая.
— Ой-й! О-о-о-о-иии! Глаза! Глаза на лоб… на лоб лезут… Ой-й, Маша! Машенька! Ну, помоги. Ну!.. Ой! Что это? У меня ноги… ноги пропали. Где мои ноги? Маша! Машенька! — умоляла Стеша, и голос ее стал хрипнуть.