Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

загадка зги загробной,

но жизнь, как тишина

осенняя, — подробна».

И тогда же в библиотеке ей открылось, как тайная дверца за нарисованным очагом открывается всем дожившим до возраста папы Карло, ей открылось: подробности — это то, что она и творила всю жизнь, — чисто вымытый пол, суп, который Иосиф ест молча, поспешно, не отрываясь, или тютелька в тютельку, по фигуре посаженный силуэт, или стрелки отутюженных брюк, от которых исходит сияние, или фаршмак — его мама ее научила готовить фаршмак, но потом говорила: «Учитесь у Веры, у меня так и близко не получается!» Потому что фаршмак у нее серебрился, как море после заката, и соленой волной сам таял на языке.

Целый месяц она вылезала из кожи, — это было как сон, это было куда как прекрасней скороспелых объятий их медовой недели в Ливадии, а еще это было таким долгожданным воцарением справедливости. И, конечно, она не могла не позвать к себе младшую тетку, про раздрай в их семье по каким-то нюансам догадавшуюся, — и устроила пир со своим знаменитым мясным пирогом и семикоржевым наполеоном, потому что как раз очень кстати подоспело восьмое июня, годовщина их свадьбы. И весь вечер тетка хитренько улыбалась и шамкала неудачно посаженной челюстью: «Мне не бластится? Что

это с вами, милые детки?» — а они, как влюбленные голубки, так и жались друг к другу, а потом зазвонил телефон, Йося бросился в кухню, и они услыхали ладонью пригашенный шепот: «Краснодарским? Еще раз вагон!» — и от этого тетка моментально приободрилась: «Вы кого-нибудь ждете с Кубани? Нет, не ждете? — и жеманно вздохнула: — Мы созданы из вещества того же, что наши сны! Как сказал Шекспир!» И вот этого Вера уже никогда не смогла ей простить. И отрезала, как при раскрое, бесповоротно! А не то бы жила еще младшая тетка, может быть, до сих пор, опекай ее Вера, а не корыстный племянник от старшей сестры — но мы сами неумолимо выбираем свой финиш, а порою и самый финал, пусть того и не ведая. И Иосиф свой окончательный выбор тоже сделал в тот достопамятный вечер восьмого июня, а наутро его окончательно подтвердил, встав, побрившись, одевшись, как на работу, взяв портфель и — поехав на Казанский вокзал к поезду из Краснодара… Вера бросилась следом на такси и увидела на перроне загоревшую, но от этого еще более крупно-зубую Аллу с пухлой девочкой на руках и его, возвышавшегося над толпой, как верблюда, в их бессчетной поклаже.

Возвратившись в то утро с вокзала, Вера сразу же позвонила Гургену Арменовичу, чтоб сказать ему: «Я согласна… Если вы меня еще любите, я согласна стать вашей женой!» Но Гурген оказался в больнице, сын сказал: «А вы разве не знаете? Он лежит там четвертый месяц!» И она разревелась, вдруг поняв, что Гургену давно уже за шестьдесят и что он, вероятней всего, умирает, и ей некуда деться, она никому не нужна, только Соне по выходным — как бесплатная нянька, и, рыдая, каталась по паласу в гостиной, и в неистовстве даже задела сервант, и два чешских фужера — когда-то на Якиманке так предательски зазвеневшие в унисон с этой дрянью, — вдруг упали на стеклянную полку, один раскололся — и она поднялась, чтоб разбить остальные, но раздался звонок телефона, и Иосиф спросил: как она себя чувствует, не звонила ли Соня, что купить по дороге домой, и как страшную радость сообщил, что он выиграл на работе талон на покупку электрической мясорубки… А она закричала: «Запомни! Если ты к ней уйдешь, ты уже никогда не увидишь ни Сони, ни внука, ни дачи! Ничего! Я тебе гарантирую!» — хотя кто бы и как бы мог это ему запретить?.. Но он клюнул, он все-таки клюнул на это уловку. А теперь он, несчастный, лежит на полу и гадает: за что ему это? и вообще разве можно понять этих женщин, вырывали его друг у дружки, как тряпичную куклу, да и бросили на пол! — та же Алла, которая ни с того ни сего вышла замуж и его моментально перечеркнула, а вот он ее нет. До сих пор еще нет! Третий год запирается с Соней на кухне: «Суфчик, а как бы мне все-таки съездить в Москву? Перед смертью бы надо». Интересно, а что ему может быть надо в Москве, где стреляют в подъездах, а раздевают уже в подворотнях, и ребенку понятно, ему надо опять эту женщину. И вот это уже ни в какие ворота!

Потянуло как будто бы с моря — солоноватой прохладой. Значит, ветер сменил направление, и начнутся дожди. А в конце октября так задует, что не только Юдифь Григорьевна, но и сами голландцы не отважатся сесть на велосипеды, так задует — из дома не выйдешь. А Иосиф не может, чтоб не выйти из дома, и от этой насильной отсидки и от жуткого воя за необъятными окнами он ужасно тоскует и меряет комнату, будто шахматный слон. Если б он не сутулился, он до сих пор был бы видным мужчиной. Но Гурген Майсурян был и выше, и в целом красивей… И, наверное, зря она не решилась это сделать с Гургеном ни тогда, ни потом — чтоб ни с чем не сравнимое чудо обладания ее свежестью и красотой, низведенное Йосей до обыденной схватки в забое с упрямой породой, снова стало блаженством — пускай для другого мужчины, Боже мой, они все только лишь зеркала!

А тем более, как потом оказалось, что один лишь Гурген и любил ее по-настоящему, потому что пронес это чувство через целую жизнь: лет, наверное, двадцать, если не все двадцать пять, он звонил дважды в год, чтоб поздравить ее с днем рождения и Новым годом, — просто так, беззаветно, давно уже ни на что не надеясь! И лишь раз намекнул, а вернее, сказал со значением в голосе, что жена у него умерла…

Он пришел в Мосжилстрой из ЦНИИЭП жилища, где был крупным начальником, но позволил себе на собрании заявление, не совпавшее с линией партии, и поэтому поначалу его все сторонились, кроме Лизы Первушкиной, почти сразу отметившей его зрелую, с проседью красоту. Но влюбился он в Веру и, минуя непосредственное начальство, шел за кальками прямо к ней — с совершено потерянным взглядом, а когда ее видел в столовой, брал стаканчик с бумагой, нарезанной вместо салфеток, и пытался его пригубить, воображая, что это компот. Удивительнее же всего было то, что какие-то токи, которые он источал, постепенно заставили и ее волноваться в ответ, и ему уже было достаточно промелькнуть в самом дальнем конце коридора или кашлянуть за закрытою дверью курилки, чтобы сердце у Веры упало в какую-то сладкую жуть и все мысли и тело еще целый час пребывали в блаженном беспамятстве, а потом уже два часа, а потом уже целые сутки — надо было лишь утром подняться к нему на этаж и, сославшись на мелкий масштаб, что-нибудь уточнить в чертеже… Это длилось, наверно, с полгода — переглядка, вопросы сначала впопад, а потом уже и невпопад, мимолетные рукопожатия на каких-то собраниях или в лифте, если он набивался битком, а потом и объятие в коридоре в день полета Гагарина — но тогда ведь и незнакомые люди целовались друг с другом на улицах… А когда наконец они встретились на разборке гнилого картофеля, то Гурген просто взял ее за руку и повел за какие-то ящики — и она ведь пошла за ним, как во сне, крепко сжав его пальцы, что дало ему повод в благоговейном молчании исцеловать ее кисть, и ладонь, и запястье, и потом уже совершенно подранено простонать: «Я… я больше так не могу!» — «Что, Гурген? Что вы больше не можете?» — «Жить от взгляда до взгляда! Ты сидела с ребенком на прошлой неделе… И я думал, я не доживу!» — «Почему? До чего вы не доживете?» — а в ответ ей хотелось услышать что-нибудь по-восточному пышное и изысканное, как персидский ковер, а еще безнадежно-печальное, как зурна, ведь женатый мужчина, отец трех детей не имеет морального права изъясняться иначе. Он же вдруг ее смял, утопил в поцелуях, мокрогубых, тягучих, ишачьих, отвратительных, удивительных, он прижался к ней всем своим изнемогающим телом, как Иосиф, как в бараке Сережа Дерюгин — и тогда уж она закричала: «Как вы смеете?! Я не давала вам оснований…» — «Нет, конечно, ты не давала…» — «Прекратите мне тыкать! Если вас исключили из партии, это не повод для вседозволенности!» — и толкнув его, ей казалось, несильно, но он сверзился в кучу

ботвы, побежала к своим, и достала из сумочки зеркальце, чтоб поправить прическу, — и тогда поползли уже слухи и на той же неделе достигли Иосифа. Дома вышел скандал, впрочем, Вера с таким искренним недоумением все отрицала, что поверила и сама в то, что этот пошляк ей не может быть интересен. А наутро, столкнувшись с ним в лифте, ощутила такую тоску, беспредельность которой ее ужаснула.

И с тех пор она стала ходить на работу с английской булавкой в кармане, и, когда он входил к ней за кальками или же ей самой вдруг хотелось немедленно отыскать его, где бы он ни был и, уткнувшись в плечо, прошептать: «Я, наверно, люблю вас!» — Вера тут же вонзала булавку в подушечку безымянного, бесполезного пальца… Но потом даже это не могло удержать ее в рамках приличий, и она попросила Первушкину завести с ним интрижку — на глазах у Иосифа, на глазах у всего Мосжилстроя, чтоб убить сразу нескольких зайцев, а Первушкиной только этого и хотелось, и она где-то с месяц вертела перед Гургеном хвостом, и все плакалась Вере, что зачем-то им увлеклась, а ему хоть бы хны, — и тогда они с Верой придумали как бы случайно облить ему тушью костюм, для того чтобы Лиза могла затащить его в гости, а жила она через дорогу. И когда наконец двадцать третьего сентября все совпало: за пятнадцать минут до обеда он зашел к ним за кальками и на миг отвернулся, — Вера быстро и незаметно метнула ему под колено заряженный тушью рейсфедер. И тогда уже Лиза взяла его в оборот, и они удалились, а Вера весь обеденный перерыв прошаталась по магазинам, с обмирающим сердцем гадая: если очередь в винный отдел, значит, «да», он падет, если же в гастрономе дают колбасу — значит, «нет», Лиза зря перед ним калбасится, если очередь в «Обувь» — тем более «нет», Лиза зря протирает подметки, и так далее — и везде выходило надежное, твердое «нет». Наконец с опозданием в двадцать минут, вся сияя улыбкой и чертовой прорвой своих конопушек, появилась Первушкина, обняла, прошептала, дыхнув перегаром: «Рапортую! Задание Родины выполнила!» — и пошла по проходу, играя своим непомерно расклешенным подолом… А у Веры тогда в первый раз заметались перед глазами какие-то черные точки (в двадцать девять-то лет, а диагноз поставили только в тридцать четыре: внутричерепное давление!), и она поплелась в этой черной метели в туалет и немного поплакала там, а потом, отпросившись с работы, как будто бы с острой болью к зубному врачу, — наревелась уже от души на задней площадке трамвая. А тем временем Йося, узнав, что она отпросилась, побежал в поликлинику, на работу, обратно к дантисту… и уже лишь под вечер нашел ее с Сонечкой во дворе, и устроил безумную сцену при всех, при ребенке, потому что от ревности он обычно не помнил себя, — и назавтра же Вера по его настоянию подала заявление об уходе, подала с упоением: пусть Майсурян до конца своих дней не увидит уже ничего, кроме розовых рубчиков и конопушек!

Потянуло как будто газом. Впрочем, нет: только что было слышно, как внизу парковалась машина — если кто-то приехал к ним, на пятый этаж, он поможет ей встать! — но машины здесь, можно сказать, что не пахнут, и вода здесь такая, хоть пей из-под крана, потому что они пропускают ее через дюны, уникальный естественный фильтр… Суп — она ведь не выключила конфорку — и он вылился на огонь. Это был, без сомнения, газ! Что же он там лежит и не слышит, как пахнет? Значит, он не лежит, он читает на лоджии, выпустил кошку и уселся с ней в кресле — завел себе моду на старости лет, это две волонтерки, две старые грымзы от безделия принесли ему Библию, и теперь он в ней ищет, как он внуку однажды сказал, «объяснение смысла многовековых страданий евреев». Но она-то не дура, она подсмотрела, чему объяснения он там ищет: сколько жен и наложниц было у Авраама, у Исаака, у Соломона, — Боже мой, он сейчас задохнется в этой газовой камере и найдет сразу все объяснения, но уже на том свете, идиот! Надо встать на колено — как ни странно, но это у нее получилось фактически сразу — и тихонечко на четвереньках подобраться к двери, чтоб скорее открыть, чтобы газ шел наружу, — нет, нога не пускала — значит, надо кричать: «Помогите!», черт возьми, как же это кричат по-голландски? — где-то хлопнула дверь, может быть, это вышли из лифта на их этаже — она скажет им: ключ, вот, скорее!.. Для чего же ей жить, если он уже умер?!

И она закричала:

— Гелп! Гелп! Сюда!

Она станет с ним рядом на оба колена и сделает все, как положено: непрямой массаж сердца и дыхание через платок, и опять массаж сердца… И Иосиф раздышится, и они заживут, как и прежде, как всегда. А платок, сквозь который она прикасалась губами к его рту, он потом незаметно положит в нагрудный карман. И в Москве, и еще даже здесь он все время давал ее понять, как хотел ее все эти годы!

И когда что-то щелкнуло — близко, в полутора метрах, в двери! — она в это еще не поверила и опять закричала:

— Гелп! Комт ю! Отзовитесь же, люди!

А Иосиф стоял уже на пороге и как будто с усмешкой смотрел сквозь нее:

— Отзовитесь, говнисты?!

Это в детстве Валерик называл так одну передачу, потому что не выговаривал «эр».

Надо было сказать ему: помоги мне подняться! — а язык не хотел — из упрямства, из долгой привычки… Да и что же он, сам неужели не понимает?

Он не понял! Он сунул ключи в карман пиджака и враскачку, своей некрасивой еврейской походкой: пятки вместе, носки врастопырку, зад немного приподнят — направился по галерее (он балкон называл галереей) — в шляпе, с тростью, в ветровке — он всегда так ходил на свой послеобеденный моцион. И она закричала:

— Иосиф! Помоги же!

Но он даже не оглянулся — это было невероятно. Он решил, очевидно, что она его дразнит, что играет в беспомощность, как и он… И тогда она взвыла:

— Я тебе Соней клянусь! Я упала! Иосиф! Я тебя ненавижу! Чтоб ты сдох! Я тебе изменяла с Сережей! С Дерюгиным! И с Гургеном! Как его… Боже мой! С Майсуряном!

А он шел себе дальше — это было уже ни в какие ворота!.. Чтобы он не вернулся, не хлестнул по щеке или просто не схватил ее за пучок на затылке, как тогда во дворе при соседях и маленькой Соне — за шиньон, и со шпильками вырвал его и забросил в кусты?! Чтоб вот так пропустил это все? Он оглох — это ясно, как день! Потому что на правое ухо он стал глохнуть еще с позапрошлой зимы, а теперь он оглох и на левое. А она не заметила, не было повода — вот и все объяснение!

Или нет, не оглох? Но тогда получается, вся ее жизнь для него ничего уже не означает? Ее нет: ее жизни, ее красоты, ее верности, черт ее побери, — ее нет для него, а кому же еще это может быть нужно? Значит, этого нету вообще и нигде. Как нет Бунчикова и Нечаева, нет ни Лизы, ни Вани Лещева, ни отца, ни Кургузого, ни Гургена и, наверно, Дерюгина тоже давно уже нет… И от этого сразу же сделалось жарко в груди и в ноге будто что-то забилось. И нога подогнулась сама, и, когда из соседней квартиры появилась турчанка и заохала, и закивала, а потом, гомоня на своем языке, подбежала к ней с дочкой и они помогли ей подняться, — то нога отозвалась почти что уверенным шагом, а потом и еще одним. Но турчанки все равно не хотели ее отпускать, обе в темных платочках и юбках до пят даже дома, — как положено женщинам этой нации, — и ввели ее в коридорчик и тогда только радостно закивали и сказали на чистом голландском:

Поделиться с друзьями: