Брюллов
Шрифт:
Отмененную советом программу не сумел в себе отменить не достигший самого старшего возраста академист Карл Брюлло. Ему и писать-то картину эту еще не полагалось, но зажегся — не унять: умение умением, а вот счастья выше и муки острее, как чувствовать, что сжигает тебя божественный огонь — вдохновение…
Среди признанных совершенными и назначенных в оригиналы рисунков Карла Брюлло — «Гений искусства»: прекрасный юноша, окруженный атрибутами художества — возле него капитель колонны, гипсовая голова Лаокоона, свиток чертежа, но юноша сидит, опираясь на лиру.
В побежденном Париже был государю Александру Павловичу представлен молодой еще человек с полными румяными щеками, изобличающими здоровье, и смелыми белокурыми локонами на висках и на лбу. Молодой человек поднес царю-победителю папку архитектурных проектов, имевших назначение прославить русского императора как покровителя искусств и нового,
Двух лет не прошло, молодой человек выплыл в Петербурге с рекомендательным письмом от парижского часовщика Бреге (в России говорили — «Брегет»), был обласкан генералом Бетанкуром, директором Института инженеров путей сообщения, назначен художником на фарфоровый завод, принять каковую должность менее чем за три тысячи жалованья не согласился, пошел на скромную службу в чертежный комитет, но с просимым окладом, сделался российским чиновником и стал Августом Августовичем Монферраном.
Карьера его возводилась быстро и как бы сама собой. Александр Первый был памятлив: неуклюжий храм на Сенатской площади, как и встарь, мельтешил перед глазами, раздражал и расстраивал, изящная папка парижанина государю не переставала нравиться. В 1816 году генерал Бетанкур получил высочайший приказ готовить проект перестройки Исаакия. Ко всеобщему удивлению, генерал поручил проектирование неведомому французу, которого русские зодчие отличали от прочих чертежников разве что по непомерно большому жалованью. Август Августович Монферран перебрался в библиотеку Института инженеров путей сообщения, приказал подать ему фолианты с изображением всех лучших в мире зданий и принялся день и ночь рисовать, по обыкновению своему — чисто, гладко и изящно. В несколько месяцев собрал он новую папку и в ней двадцать четыре рисунка-эскиза: можно, объяснил Монферран, по желанию перестроить храм в китайском, индийском, готическом вкусе, можно принять византийский стиль или стиль Возрождения, можно взять за образец греческую архитектуру или лучшие из новейших зданий. Знатоки, прослышав об эскизах, посмеялись, видя в них невероятное в архитектуре отсутствие собственного замысла и желание угодить чужому вкусу, однако смешки пришлось оставить: поглядев рисунки, государь назначил Монферрана придворным архитектором и перестройку собора отдал на его усмотрение.
Первая гвардейская дивизия возвращалась домой из Франции морем. Войско высажено было близ Ораниенбаума, дабы оттуда торжественно вступить в столицу. У Петергофского въезда выстроили на скорую руку триумфальные ворота, над аркой красовалось шесть алебастровых коней по числу полков. Александр Первый на славном рыжем скакуне возглавлял колонну. Вдовствующая императрица-мать ждала его в золотой карете. В руке императора была обнаженная шпага. Вдруг перед самой его лошадью перебежал улицу какой-то нерасторопный мужик. Император дал шпоры и со шпагой бросился на бегущего. Полиция приняла мужика в палки… В городе пересказывали стыдную историю на разные лады, объясняли ею охлаждение к государю; но, может быть, вызревшему разочарованию нужны были такие истории.
После войны стали много говорить и говорили смело. Молодые люди, недавние завзятые танцоры, являясь на балы, не снимали шпаг и тем показывали, что им не до танцев, — беседы их касались несчастного положения страны и народа и возможных мер, кои могли бы изменить или исправить сложившийся порядок.
Карл Брюлло познакомился с Александром Бестужевым, молодым офицером гвардейской кавалерии, недавно произведенным. Эскадрон Бестужева стоял в местечке Марли, близ Петергофа (позже офицер придумает себе псевдоним — Марлинский), но Карл заглядывал к нему на петербургскую квартиру и заставал обыкновенно пишущим лежа на диване. Бестужев рассказывал о ропоте среди солдат, о неудовольствии офицеров, ожидавших политического
и нравственного обновления России и не встретивших в том понимания правительства, о всеобщем неодобрении военных поселений, о графе Аракчееве, жестоком и необразованном, взявшем сильное влияние на государя. Передавал Бестужев слова возвратившихся из похода ратников: «Мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа».Напротив Исаакиевского храма был наведен через Неву плавучий, плашкоутный мост. Старый солдат-гренадер на глазах у всех перелез через перила моста, снял кивер, амуницию, перекрестился и бросился в реку. Солдат, говорили, был в службе исправен, проступков не имел, у начальства на хорошем счету. Просто сил недостало терпеть.
Заходил в академию нелепый длинноногий юноша, похожий на подранка-журавля, — Кюхельбекер Вильгельм. Юноша только что окончил первым выпуском Царскосельский лицей, теперь сам преподавал российскую словесность в Благородном пансионе при Педагогическом институте. Кюхельбекер являлся вечером в натурный класс поглядеть рисунки братьев Брюлло.
В темноватом полукруглом зале трещат и чадят на железных противнях масляные светильники, закопченная жестяная труба вентиляции протянута над головами академистов — из нее садит холодом. На возвышении два натурщика — сидящий и возле, положив ему руку на плечо, стоящий. Кюхельбекер, рассматривая рисунок Карла, говорит, что видит в нем не одну верность глаза или верность анатомическую и даже не одну красоту, но торжество дружбы: быть может, эти гордые мужи возвращаются по свершении подвига, один, изнеможенный битвою, присел на хладный камень и просит товарища оставить его на произвол судьбы, самому же, спасая себя, идти в родные пределы, но товарищ, положив руку ему на плечо, отказывается покинуть друга… Кюхельбекер говорит пылко, сам себя перебивая, — мысли его обгоняют слова.
Кюхельбекер говорит, что и он через российскую словесность стремится образовать своих воспитанников нравственно. Среди них есть прекрасные дети, не ученики, но подлинно младшие друзья: Миша Глинка, необыкновенно способный к музыке мальчик, и шаловливый Левушка Пушкин, брат Александра, его лицейского друга, поэта. В уединенном месте у окна читает Кюхельбекер, сильно размахивая руками, стихи свои и Пушкина — оду на вольность. Совсем разгорячась, объявляет, что не в том видит свое назначение, чтобы рассказывать с кафедры существительные да прилагательные, но в том, чтобы проповедовать мысль о свободе и конституции…
(А в соседней мастерской Федор Иордан, добродушный юноша, лежит день-деньской грудью на медной доске, режет гравюру с картины давно почившего адъюнкт-профессора Соколова «Меркурий усыпляет Аргуса», радуется удачному штришку, пьет декокт для укрепления здоровья, просит бога даровать ему умение и силы, — мир видится ему ульем, собранным из тихих клетушек, в которых каждый терпеливо гнет спину над своей доской. После, в воспоминаниях, он напишет, как 14 декабря 1825 года вышел на улицу и, услышав крики «Да здравствует конституция!», спросил в неведении, ибо «этому слову нас никогда не учили», что за «конституция» такая, узнал от какого-то шутника, что это-де «жена великого князя Константина Павловича», и, успокоенный, побрел дальше, глядя по сторонам и не в силах «придумать, что это значит»…)
Александр Бестужев показывал Карлу камень, привезенный из Помпеи, — застывшая лава приняла форму чаши, которую некогда заполнила. Карл думал, что горячая сегодняшняя жизнь, заполняя человека, после не уходит из него, но, застывая в памяти, остается в нем навсегда.
Петербургский Большой театр, в 1811 году поврежденный пожаром, вновь открылся в начале 1818-го. Пока отстраивали Большой, русская труппа играла в театре на Дворцовой площади, который называли Новым. Тон в зале задавали молодые люди, знавшие цену слову, те, что приходили на балы, не снимая шпаги, и не садились за ломберные столы, этим также подчеркивая важность своей серьезной беседы. В театре молодые люди занимали места в креслах слева и называли себя «левым флангом». С «левого фланга» разлетались по театру остроты, суждения, толки, иной раз — листки с эпиграммами и памфлетами. Молодые завсегдатаи гордились русской сценой, шумом рукоплесканий встречали и провожали Яковлева и Семенову, про французов, недавно недосягаемых, говорили саркастически, что Россия отняла у них лавры Марса, теперь же оспорит лавры Аполлона.
…Поднимали люстру, гасили свечи, занавес шел. Сверху, с ярусов, прямоугольник сцены открывался Карлу рамой картины; спектакль, развиваясь, закреплялся в памяти рядом быстро сменявших одно другое живописных полотен. Актеры подчеркивали слово и чувство четким, законченным жестом. Дома Карл повторял на бумаге сцены спектакля, пытаясь в композиции, в жесте воскресить и передать чувство. Выражение движений души в движениях тела Карла сильно занимало.
На своей академической сцене воспитанники сами играли пьесы: Карл исполнял роли трагические и комические, мужские и женские; к тому же писал декорации, делал эскизы занавеса.