Бублик
Шрифт:
С трудом добрался я до лагеря хиппи (а куда еще я мог податься?). Мне пришлось заново учиться держать равновесие и поджимать голову, чтобы она не мешала при перекатывании. Я вспомнил те времена, когда был гимнастом… Холодный ветер свободно проходил сквозь пустой центр тела.
В палатках меня встретили хохотом. Тут же меня наградили новым прозвищем Бублик. Что ж, я принял это новое имя. Оно милое, в нем есть что-то от того настоящего детства, которого у меня никогда не было. Так могли бы звать котенка, с которым возятся и над которым сюсюкают…
Рассказчик умолк. Потом снова заговорил:
— Я бы, конечно, сошел с ума, если бы не опиум. Мои друзья окуривали меня неделями. Мак пропитал мое тело. Мак спас тело. Я — бублик с Маком.
Настала пауза. Наконец слушатель произнес:
— Вы упомянули, что на допросе рассказали все, кроме главного. Что вы утаили?
— Устранив меня, мои враги (видимо, из суеверных соображений) уничтожили мои достижения. Сначала расформировали Театральную библиотеку и Театральный музей — эти сокровищницы, которым я отдал столько своих сил. Затем сожгли Театр, солгав, что в него якобы попала молния. Кто поверит в эту
Этот дар преподнесли королю от лица рабочих стекольных заводов.
— И что же, в этой шкатулке содержалась бомба или яд?
— Я выдал (или пытался выдать) всех своих сообщников. Но своего друга-стеклодува я не назвал. Он убеждал меня, что король рано или поздно погибнет, владея этой вещью. Детали он сообщить мне не захотел, назвав их «своим маленьким техническим секретом». Он упомянул что-то о «пружинке». Там была какая-то пружинка — может быть, отравленная, не знаю даже… Говорил, был некий князь, заточивший сына в механической табакерке… Он говорил, что старик будет умирать постепенно, безболезненно и незаметно, как бы рассеиваясь между жизнью и смертью. «Мы заманим голландца в болото», — говорил стеклодув. Вообще-то старика все любили, даже мне было жаль устранять его. Но у меня была серьезная причина — я хотел попробовать, что такое трон под задницей. В детстве я объезжал свирепых лошадок, неужели трон брыкается сильнее? — вот что хотелось мне выяснить. А вот Стекло (такое было у моего приятеля прозвище) непонятно чего хотел. Вначале я думал, что он — королевский бастард, но потом понял, что это исключено. От моего любопытства он отделывался мутными фразами, типа: «Дерево, стекло и уголь никогда не будут жить дружно».
Не знаю, сработала ли хваленая «пружинка». Возможно, это был просто бред Стекла. Все это неважно. Главное, что я жив, а это значит, что «продолжение следует».
Тьма на горном плато стала несколько менее плотной. Видимо, приближался рассвет. Ночное небо рассекла пополам серая вертикальная линия. Справа и слева от нее обозначились неподвижные облака, похожие по форме на цветы.
— Я слушал вас и удивлялся, — вымолвил наконец второй собеседник («фигура No 2»). — Жизнь ваша мне не понравилась. Совершили много скверных, бессмысленных и жестоких поступков, а сожаления никакого.
Моя история проще. Родился в деревне. Помогал родителям в поле. Дед обучил грамоте. Как и вы, много читал. Сам рано стал писать. Написал два сборника стихов: «Цветы и письма» и «Белое». Кое-что из этих ранних стихов напечатали в «Сельской жизни». Но эти стихи были написаны под влиянием изящных поэтов. Как все молодые люди, я поддавался колдовскому воздействию тех прелестей, которые заключены в поэтических образах и необычных словосочетаниях. Однако юношеские любовные неудачи и горькая водка отрезвили меня. Я вдруг не просто понял, но ощутил, что все — реально, и эта реальность ничем не оправдана, ничем не может быть объяснена. Только онанизм и сон смягчали реальность реального, как бы «намыливая» все существующее. Других способов я тогда не знал. Как-то раз, в алкогольном делирии, я написал несколько стихотворений — ничтожных и скомканных, — которые, хотя бы в какой-то степени, запечатлели бессилие всего, приоткрывшееся передо мной. Вот одно из них:
Приезжали поезда на станцию.Там встречали ласковоПассажиров всех.Целовали их в билетики,А потом компостеромХлоп-хлоп.Москва!Не думайте, что я был графоманом, скорее это было нечто вроде отчаяния. Я приехал в Москву, поступил на филологический факультет. Конечно, я, деревенский замкнутый парень, чувствовал себя словно оледеневшим в колоссальном городе. Я был убежденным сторонником онанизма. Как говорят блатные, «жил с Дунькой Кулаковой». Я чувствовал, что не могу быть писателем. Однако надо ведь было на что-то существовать. Решил стать литературоведом. Я написал статью «У лукоморья дуб зеленый…» о сказках Пушкина. Ее напечатали в журнале «Детская литература». Статья всем понравилась. Потом я написал большую работу под названием «Окна роста и коридоры уменьшения», посвященную проблемам психологии чтения у детей в возрасте от 7 до 11 лет. Эту работу напечатали (хотя и не полностью) в одном специальном сборнике. Она вызвала одобрительные отклики нескольких людей, которых я уважал. Ваш друг Стекло говорил вам о князе, который описал своего сына, сидящего в механической табакерке. Я специалист по этой части. Скорее всего, Стекло имел в виду князя Одоевского, который написал известную сказку «Городок в табакерке». В этой сказке сын князя во сне попадает внутрь музыкального механизма, в мир понукания, где все страдают, но никто не испытывает боли. Попытка революционного вмешательства в мрачную жизнь этого «общества» приводит к поломке и к пробуждению. «Проснуться» и «сломаться» в данном случае одно и то же. Знаете, как говорят в тюрьме — «сломался на допросе».
Вот так и вы в свое время — «проснулись на допросе».Я решил, что мне следует избрать для изучения творчество одного-единственного писателя. Я выработал критерии для выбора: этот писатель не должен быть умершим, он не должен быть слишком известным, он должен быть членом Союза писателей и регулярно публиковаться (чтобы я мог следить за его сочинениями), он не должен быть слишком официальным, не должен быть фигурой одиозной, в его текстах должно присутствовать нечто очевидно невидимое, непрочитываемое, некое слепое пятно, нечто засвеченное. Я хотел заглянуть в такую боковую щель, куда только что нырнул некто защищенный со всех сторон, некто, «чьи следы не оставляют следов». Я долго выбирал среди множества кандидатур. Оказалось, немало интересных литераторов вполне соответствует перечисленным требованиям. Выбор был трудным. Наконец, я остановился на одном писателе по имени Георгий Балл. Лично я его не знал. Видел один раз мельком, но не стал знакомиться, чтобы сохранить теоретическую дистанцию. Он писал и для взрослых и для детей. Из его «взрослых» вещей мне попался на глаза только сборник рассказов «Трубящий в тишине» и фрагмент неоконченного романа «Болевые точки». Больше меня заинтересовали тексты для детей: «Торопын-Карапын», «Речка Усюська», «Зобинька и серебряный колокольчик». Все они отмечены присутствием приторной «сладости» и одновременно «жути», причем эти сладость и жуть нигде не сходятся между собой, нигде не образуют привычную «сладкую жуть». Они существуют параллельно, и если что-то и удерживает их вместе, то это только меланхолия. В «Речке Усюське» есть такой эпизод: один очень старый жучок каждый день отправляется раздобыть себе еды. Ему это трудно дается. Возвращается измученный, еле-еле переставляя лапки. Какое-то другое насекомое детского возраста каждый день преграждает ему дорогу к дому, загромождая тропинку кучкой из пыли. Старое каждый раз кротко перебирается через препятствие. На следующий день сил меньше, а микроскопический проказник строит кучку повыше. В один прекрасный день старое не возвращается. Тут только детское понимает, что оно потеряло единственное дорогое на свете. Повесть заканчивается портретом рыдающей точки — образ щемящий и мрачный. В повести «Торопын-Карапын» описывается детский дом военного времени. Там действует «синий огонек», который проводит детдомовцев сквозь внутренние пространства печки-буржуйки в мир нечетких потусторонних существ, словно бы слепленных из сырого пуха. Я написал о текстах Балла статью «Скакать не по лжи» для журнала «Детская литература». Ее не опубликовали, потому что название случайно совпало с каким-то из названий у Солженицына. Меня это уже мало волновало. Я засел за большую теоретическую работу «Детям о смерти», в которой собирался суммировать свой опыт литературоведа и психолога. Жил я тогда в Переделкино, в Доме писателей. Стал захаживать на горку, в церковь. Тогда же заинтересовался православной догматикой. Оставив «Детям о смерти» без завершения, я вскоре предпринял попытку уйти в монастырь. Впрочем, эта попытка ничем для меня не закончилась.
Стало неуверенно светать. Фигуры собеседников приобрели робкое подобие видимости. «Фигура No 1» оказалась темной, приземистой. «Фигура No 2» была светлой, даже белой, вертикально-удлиненной. Возможно, она была в белоснежном простом ниспадающем одеянии, напоминающем подрясник или длинную ночную рубашку.
Полоска, рассекающая небо пополам, постепенно наполнялась светом. Внезапно она порозовела. Где-то очень близко свистнула птица. Затем скрипнула древесина, и кто-то огромный вздохнул и шевельнулся неподалеку. Облака окончательно приняли облик растрепанных роз. Стало ясно, что «небесная полоса» это щель между полупрозрачными занавесками. Горного плато не стало — оказалось, что это поверхность простого деревянного стола, придвинутого почти к самому окну. Горный кряж справа оказался мятым и бархатистым — это была женская блузка, небрежно брошенная на край стола. В ответ на дребезжащий звон будильника, там, где обрывалась поверхность стола, вынырнула колоссальная взлохмаченная женская голова. Зевая и протирая заспанные глаза, гигантская женщина разглядывала циферблат. Впрочем, женщина была обычного размера. Она лишь казалась гигантской по сравнению с небольшими «фигурой No 1» и «фигурой No 2», которые стояли на столе.
— Ой, впритык завела. Сейчас опоздаю!
Показалась не менее заспанная голова мужчины. Выпростав руку в пижамном рукаве, он неуверенно нащупывал на тумбочке очки.
— Ну, беги. Я завтрак сам себе приготовлю.
Женщина вскочила. Сдернула со стола блузку, со стула джемпер, юбку, чулки и прочее. Стала быстро одеваться, одновременно причесываясь. Затем подхватила пачку школьных тетрадей, лежащих на телевизоре. Из пластмассового стаканчика, стоящего на умывальнике, выдернула зубную щетку и тюбик с зубной пастой «Чебурашка».
— Ну, побежала. Умоюсь уже в школе.
— Ага.
Женщина наклонилась и быстро поцеловала пробуждающегося.
— Когда тебя ждать-то, стрекоза?
— Слушай, совсем забыла, у нас сегодня учительское.
— Да не ходи ты на эти собрания. Давай лучше в лес — до того, как стемнеет. Там, знаешь, за овражком, я тебе сюрприз приготовил… — Мужчина мечтательно улыбнулся.
— Ну, ладно, постараюсь сбежать, — крикнула она в ответ из прихожей, надевая валенки и чахлую шубку.
— Давай. Смотри, не задерживайся. Если спросят, скажи: муж заболел. Я, может, на крыше буду, хочу помудрить еще с громоотводом и антенной.
— Ага. Ну, я побежала.
Хлопнула дверь. За окном, по утреннему синему снегу проскрипели торопливые валенки, взвизгнула промерзшая за ночь калитка.
Мужчина потянулся. Нехотя встал, потирая поясницу.
Натянув поверх полосатой пижамы старый свитер с заштопанными локтями, он присел к столу. На пустом столе только два предмета — полная, неоткупоренная бутылка кефира и кусок толстой железной трубы, отпиленный под косым углом с припаянным сбоку стальным щитком, в котором оставлены отверстия для шурупов. Из-под основания щитка виднеется конец дорогой платиновой проволоки. Это и есть пресловутые «фигура No 1» и «фигура No 2».