Бубновый валет
Шрифт:
Как поется в дворовой, даже подворотней песне: “Пролетели годы и десятилетья…”
И вот я, Василий Николаевич Куделин, снова проживаю в Москве, а теперь и держу в руке глянцевый прямоугольник с почтительным приглашением посетить презентацию телевизионного сериала. Презентацией намерены обрадовать нас в Киноцентре на Красной Пресне с итальянским рестораном “Арлекино”. Приглашение послано, естественно, на два лица, и жена сопроводить меня согласна. Я полагаю, что удивил бы по-прежнему терпящих мое повествование читателей или хотя бы единственного из них, продолжающего терпеть, если бы сообщил, что зовут мою жену иначе, нежели Виктория Ивановна.
Взглянув, на мою визитку, можно составить мнение, что Василий Николаевич Куделин – человек относительно благополучный. Доктор исторических наук, завсектором академического НИИ, профессор двух достойнейших высших учебных заведений. Однако нынче благополучие содержательными людьми измеряется не сведениями из визитных карточек, а условными единицами. Наглецы из знакомых, наглецы эти уж точно – благополучные, при встречах интересуются: “Ну и сколько ты выжимаешь из трех должностей?” Не хочешь отвечать бестактности наглеца, но отвечаешь, при этом как бы и стесняясь собственных достижений: “Ну, в месяц эдак сто двадцать… ну, сто пятьдесят (тут врешь)… выходит…” (Коллеги мои из какого-нибудь Нортвестернского учебного заведения под Чикаго получают в год восемьдесят тысяч безусловных туземных единиц.) “Э-э-э! – то ли сокрушается, то ли радуется наглец из знакомых. – Теперь понятно, почему у нас всюду – профессора кислых щей!” Одним из таких интересующихся оказался мой бывший сосед Чашкин. Встретились мы на Манежной площади. Я прогуливал внучонка, Чашкин – внучку. Чашкин над моими достижениями посмеялся. Но встречи с Чашкиным в наши дни, по выражению Вали Городничего,
Жена приносит в дом денег (исключая мои приработки) больше, нежели завсектором академического НИИ, а вместе с ним и два профессора. Если бы не это обстоятельство, я бы лелеял свои праздношатания и лень и не связывался так часто с артелью Валежникова. Теперь же мои понятия о назначении мужчины в доме успокоены и для праздношатании я имею оправданные средства. Виктория не перестала быть бизнес-дамой, ей бы и самокаты перемен не позволили сделать это. Напротив, в своих умениях, полезностях и прытях она прибавила, а многолетние ее связи с европейскими партнерами чрезвычайно ценились фирмами и фигурами влиятельными. Ей предлагались места доходные, и года четыре она обреталась в доходных местах, домой приходила нервная, а то и напуганная. Потом сказала: “Нет. Это не для меня. Я слишком щепетильная. Это не криминал. И бандиты к ним не подойдут. Но это не для меня”. Одно время и вовсе нигде не служила, баловалась, ее слова, домработницей. Но репутация Вики как одного из самых разумных экономистов Москвы не рассеялась, и ее снова стали вовлекать в дело. Теперь ее интересы и увлечения были связаны с дизайнерами, архитекторами и кинопродюсерством. Консультировала она и известные фонды, более или менее порядочные в денежных делах, уточняла Вика, в денежных… В общем, она не скучала, днем пребывала женщиной деловой, а вечером – светской. Вечером – презентации, приемы, показы мод, вернисажи, сидения в жюри, все одно – тусовка. “Для дела, Василий, для дела!” – осаживала мои ехидства Виктория, на меня не глядя, а глядя в зеркало, вечерний выбор нарядов – драма сомнений и ожиданий конфузов. Но конфузов не испытывала, а возвращалась с коньячной прелестью в глазах, усталая и довольная, как герои “Анны Карениной” с сенокоса. А дела ее чуть ли не каждый день пересекались с делами Ольги Марьиной, та уже лет двадцать занималась модой. Кстати, обе шили. (Утренняя изуверская реплика мне: “Не задирай меня своими паркетами у зятя Чашкина! Я и сама при любых обвалах портнихой не дам вам подохнуть с голоду!”) Часто их телефонные разговоры с Ольгой становились беседами двух модисток. Охотно обе они посещали какие-то дамские посиделки, чаепития каких-то “Леди-лидер”, чуть ли не вступили в некий Английский клуб с балами в Петровском пассаже в стиле рококо (звали с мужьями), но требование годового взноса в пять тысяч долларов (с каждого) посыпало их желание пеплом (на один-то заманный бал пригласили и бесплатно, и снова драма с выбором нарядов – “надеть нечего!”).
Сетования мои по поводу юдоли мужской прерывались укорами: а ты исполняешь супружеские обязанности? Все нормальные мужья сопровождают жен в их вечерних усердиях не только из-за бесплатных напитков и закусок, но и по зову совести. Несколько раз мы с Марьиным поддавались на уговоры жен и даже надевали костюмы с галстуками, но одна из вечеринок старания наши (и жен) угробила. Вечеринка была с переходом в ночное и происходила в клубе “Метелица” на Арбате. Шум, свето – и цветоверчение, выносы на публику картин художника Смолякова (“они не для стен, они – воздушно-пространственные”) и как бы крестный ход с ними, танцы на подиуме моделей Севы Бурякиной, аукционная продажа маек и гетр футболиста “Спартака” Дмитрия Ананко и шелест повсюду: “Сама Аллегрова будет! Сама Аллегрова!” – “Да вон, вон она!” – “Нет, Аллегровой не будет, будет Сурикова”. – “Это какая Сурикова?” – “Это которая поет “Лягушонок мой бородавчатый!” и у нее трусики из Зимбабве…” Дамы наши, обе рослые, заметные, вели беседы с нужными, надо надеяться, людьми, Виктория даже блокнот доставала. Нас представляли достойным персонам, это были известные в Москве тусовщики, одни – писатели, другие – телевизионщики с узнаваемыми, но не сразу, рожами, третьи (их больше) – никто. Обмена репликами с ними хватало на полминуты, а так мы с Марьиным тыркались в толкотне, никому не нужные, попивали водку и изредка пробивались к бутербродам. К нам подскочили две девчушки-милашки и, удивившись, обрадовались: “Василий Николаевич, и вы здесь!” Профессорствовал я, в частности, и в театральном вузе, читал там курс лекций, а у девушек-милашек принимал экзамены в весеннюю сессию. Здесь же, как выяснилось, они подзарабатывали полустриптизершами. “Жена привела… – пробормотал я. Я познакомил их с Марьиным. “Вы тот самый Марьин! – восхитилась одна их милашек. – Автор знаменитого романа! Мы проходили вас в школе… А вы, оказывается, живой… Надо же!..” И она прикрыла рот ладошкой. Смутившиеся полустриптизерши были отпущены, я рассмеялся, а Марьин стоял грустный. “Мы для них ожившие мамонты!” – сказал я. “Это я для них оживший мамонт… – покачал головой Марьин. – А ты еще атлет…” – “Ну конечно, – как бы обиделся я. – Вас же в школах проходили… А я что? Я для них тоже мамонт. Только живой. Еще не вымерший”. Именно, именно – не вымершие мамонты. А для кого – динозавры. А для кого и безобидные коровы Стеллера. В свои молодые годы мы были двадцатыми или даже сотыми в ощутимом строю, где первыми на белых лошадях гарцевали вершители судеб Отечества. И лошади их были – одры, только чтоб подвезти к лафету, и сами они пребывали “стары суще верстою”. Но их сохраняли в почтении, как в ходе истории возникшую данность. Мы же были вовсе не старцы, куда моложе “верстою” тех почтенных, но мы уже – не вершили, а лишь нечто замыкали или волоклись вдоль края. В бурлящем котле нынешней жизни, где варилось неизвестно что, то ли ботвинья с севрюгой, то ли щи полынные, то ли клейстер, то ли зелье для истребления тараканов, комфортнее и важнее всех ощущали себя сорокалетние и хлопотуны моложе их, они еще ничего не сделали, кроме денег, конечно, и репутаций героев светской хроники, но именно их тусовки и определяли значимость личностей. “Ладно, – вздохнул я. – Пойдем, Марьин, выпьем за мамонтов!”
И тут явилась шумно – своей! – не мечтающая о кондитерском магазине Аллегрова и не певица Сурикова в трусиках из Зимбабве, а сама Лана Чупихина. Вот уж кого волновало, вымершая она или не вымершая и к какому годовому кольцу распиленного дерева она принадлежит. Все вокруг принадлежало ей! Лана была уже и не пышнотелая, а крупнотелая. Или просто крупная. Сталкивались мы с ней не часто, мне было известно, что одно время Лана ярилась феминисткой и выпустила две крик-книги, их стопками выносили прямо к кассовым аппаратам, одну из них – “Я откушу ухо Тайсону” – она преподнесла мне с надписью. Потом она объявила себя покровительницей Партии девственниц, ходила с ними по улицам (как-то даже и мимо Генерального штаба), обвязавши тело накрахмаленной простыней. Будучи знакомой со спикером Селезневым, полагала преуспеть в политике, но не преуспела. Теперь, говорили, принялась бранить феминисток и девственниц. Недавно я видел ее в передаче “Об откровенном”. Несколько женщин рассказывали об откровенном, а Лана, представленная как автор и лауреат журнала “Срамница”, рассказанное оценивала. Одна из откровенничавших дам, раза в два пышнотелей Ланы, то и дело снимала с головы красную шляпу с елисейскими полями и обмахивала ею свою знойность. Пришла очередь ее истории о превратностях любви. Была дама как-то на Крайнем Севере в командировке у газодобытчиков. Героиня наша пошла с буровиком на берег реки Надым собрать морошку, и там их настигла внезапная любовь. Все было прекрасно, но на ее нежное ню ниже талии (надо признать, воображаемой) уселась куча комарья, героиня поначалу смутилась, но потом поняла, что страсть ее стала куда более пылкой. “О, как я вас понимаю! – всплеснула руками Лана. – Вы ведь доставили наслаждение и летающим насекомым!..” Теперь Лана подходила к нам со стайкой молодых кавалеров. “Что ты напечатала в “Срамница-то?” – спросил Марьин. “В “Скромнице”! В “Скромнице”! В какой еще “Срамнице”! Ты, Марьин, глухой, что ли?” – “Но и я понял, что ты лауреат “Срамницы”, – совсем уж без нужды вступил в разговор я. “И этот глухой!” – обрадовалась Чупихина. Тут она обратилась к стайке кавалеров: “А это наш Штирлиц. Это он звонил Борману”. Ехидство было не ее – Башкатова. Но Лана славилась восприимчивостью к чужим мыслям и остротам. А юные кавалеры Чупихиной уставились на меня и пооткрывали рты.
"Светлана Анатольевна не совеем права, – сказал я. – я не Штирлиц. Я Куделин. И это Борман позвонил мне. Шел по коридору. А тут сирена. Все – в бомбоубежище. Тогда он и подумал: дай-ка позвоню Куделину” – “Василек, ты все такой же кавалергард, – сказала Чупихина. – Но тебе пора отпустить бороду…” – “Какой же он будет тогда
кавалергард?” – засомневался Марьин. “Ну ты, Марьин, и зануда! – фыркнула Чупихина. – Кстати, ваши жены не повезут вас сейчас в “Голден палас”?” – “А там что?” – “А там… а там… – Чупихина достала клочок бумажки, – а там художник Фикус Сазонов…” – “То есть как – Фикус?” – “То есть так и есть Фикус… Фикус Сазонов… будет разговаривать с головой Софи Лорен…” – “Лучше бы с телом…” – пробормотал я. “Ты, Василек, хоть и звонил Борману, но все такой же бездуховный, – расстроилась Чупихина. – А от Фикуса мы двинем в Балчуг-Кемпински. Неужели ваши жены застрянут тут?” – “Застрянут”, – мрачно пообещал я. “Ну тогда вам общее адью!” – и Чупихина со стайкой кавалеров отлетела в “Голден палас”.Дома я предложил Виктории размежеваться. “Но в исключительных-то случаях!” – взмолилась Виктория. В исключительных случаях, смилостивился я, конечно. В исключительных случаях обязываюсь сопровождать. Во французское посольство, например. К ледям-лидерам. К художнику Фикусу. И прочее. А так им – Виктории Ивановне, Ольге Марьиной, их приятельнице Маше Соломиной – пижмы, плиссе-гофре, подиумы, валенки от Версаче, нам же с Марьиным, Башкатовым, Алферовым и Городничим – пиво, сушеные кальмары, дубовые веники и собеседования о новостях спорта. “Это ты со мной и о спорте уже не можешь поговорить?” – возмутилась Виктория. “С тобой можно говорить лишь о теннисе, – гранитом твердел я. – А Курникова с мамашей мне противны…” – “Мы давно запретили в семье кабалу и несвободы, – напомнила Виктория. – Потому ходи с Марьиным куда хочешь. Сам по себе праздношатайся. Но не забудь про исключительные случаи…”
Я перечитал написанное и понял, что даю повод подумать: в стране разруха, шахтеры колотят касками по асфальту, самолеты взрываются, в Чечне стреляют, бандиты жируют, в Пензенской губернии дети пухнут от недоедания, лодки тонут, горит Башня, а в Москве взрослые мужики (ну и бабы их), интеллигенты вроде бы, занимаются черт-те чем. Тусовки какие-то с дармовыми угощениями, праздношатания, обсуждение чуть ли не всерьез каких-то художников Фикусов и певиц Суриковых, а вместе с ними и дамы в красной шляпе с елисейскими полями, пивные, парилки… Бред какой-то. Вот вам и так называемые московские либералы! И не стыдно им? Нет, не стыдно. Не знаю, как всем. Но мне не стыдно. В своих профессиональных делах мы с Марьиным (как и Костя Алферов, Валя Городничий) были трудоголиками, да еще и добросовестными, не умеющими халтурить. Да и занятия наших с Марьиным жен выходили небесполезными и хоть кое-как, но способствовали протеканию российской жизни. А чтобы усы опускать в меды и в пиво, приходилось горбатиться, чаще всего с унижениями и обжуливаниями тебя работодателями. Кому – где. Я лет восемнадцать как не был на море. Ничего себе, подсчитал! Я лет как восемнадцать вообще не отдыхал. Да что я принялся оправдываться! Если бы не дела твои профессиональные, не пивные эти с парилками, мужские наши отдушины, не праздношатания по московским переулкам, опять же связанные с историческими сюжетами, можно давно было бы стать пациентом психиатра или же просто отдать концы. Скольких знакомых я хоронил в последние годы, и ровесников своих, и людей куда моложе. Почти все они выбыли из жизни по ненадобности в них. и в их делах. Не вписались в исторический поворот. Горбились и крутились только те, кто не умер. Или не вымер. Но и другого времени нам не было дадено. Мы уже давно с Алферовым и Городничим не забавляли себя нашей студенческой игрой “кем бы я был в…”. Следовало жить в своем времени. Помимо прочего кого-то на земле держали дети. Одноклассник мой, генерал из КБ Сухого, в отставке понятно, на чиненом своем “Москвиче” занимался по ночам извозом – обязан был ставить на ноги внука. Я, слава Богу, ощущал хоть какую-то надобность во мне в общениях со студентами. Мы нужны были друг другу в семье.
Телеграмму мою (“Нужна”) Виктория увидела месяца через три после составления ее текста в Тюмени. И не сразу решила мне ответить. Однако долго не могла выдерживать “обособленность от тебя” – ее слова – и прилетела в Тобольск. Но общим домом мы зажили с ней лишь лет через пять. Тогда и расписались. Но и потом случались отлучки – то мои, то Виктории – из нашего общего дома. А за пять лет пребывания Виктории вахтовой или прилетающей женой она останавливалась в доме Швецовых в Тобольске (доплачивали десятку – “за горенку”) или – в пору моих аспирантских хлопот – снимала номер в тюменской гостинице. Долго Виктория не разводилась с Пантелеевым (было спрошено и мое согласие) и не бросала своих лондонских дел (как и я собственных сибирских). Пантелеев упрашивал Викторию повременить. Развод (вообще развод, а с дочерью Корабельникова в особенности) мог привести к краху его карьеры. Или хотя бы на время усложнить ее. Пантелееву был необходим срок для возведения опор, и Виктория, как затеявшая катавасию, пожалела сторону страдавшую. Но в конце концов урожденная Корабельникова стала Куделиной. Ее приданым мы засчитали бутсы, которые я к тому времени размял.
Докторскую я защищал уже в Москве. В одном из хороших наших пединститутов, позже, естественно, провозглашенном университетом (хорошо хоть не произвели себя в академики). Сибирские мои публикации вызвали интерес в Томске и Новосибирске, их вузы меня зазывали в докторантуру, но предложенная мною тема (точнее – направление ее) ученых людей не то чтобы испугала, но смутила – несомненно. А я и так из-за интереса к Крижаничу прослыл либералом. Тему я предлагал такую, с условным названием “Жизнеописания замечательных личностей Сибири XX века как источник новейшей истории”. Можно посчитать, что я пытался пройти тропинкой, протоптанной Глебом Аскольдовичем Ахметьевым. Но это не так. Я вовсе не желал создавать на его манер “Дьяволиаду XX века”, исследование я был намерен провести со спокойно-здравым разглядом тех или иных заурядных и незаурядных личностей и текстов. И идею этого разгляда я вовсе не заимствовал у Глеба Аскольдовича, существовала знаменитая работа В. О. Ключевского “Древнерусские жития святых как исторический источник”. И в Томске, и в Новосибирске, и в Тюмени уговаривали меня тему переменить, подозревая во мне все же озорство (а оно вкупе с упрямством присутствовало), в кармане же моем – кукиш.
Советовали воспользоваться результатами тобольских изысканий. Раздосадованный и даже обиженный, советы я их отклонил, Крижаничем меня как недиссертабельным уже запугивали, и написал о своих заботах Алферову и Городничему. Тогда они и сосватали меня на истфак Педа, но с оговорками, чтобы баловством я не занимался, не пришло время, а именно свои тобольские добычи и уложил в основу докторской, с тюменскими же, новосибирскими и томскими коллегами не бранился. Что я и сделал. С Викторией Ивановной квартировали мы теперь неподалеку от Консерватории в Брюсовом переулке. Обмен происходил долго и с большими доплатами. Виктория служила тогда как раз при доходных местах, и все хлопоты по обмену проводила она, со спортивным даже интересом. Старики мои тихо угасли, и в квартире на Сущевском валу проживали мои племянники. Скончался и Иван Григорьевич Корабельников, но он-то не желал угасать, однако и его время исторгло за ненадобностью. Неожиданно для меня в последние его годы мы сошлись с Иваном Григорьевичем, и собеседником он оказался занятным. С Сусловым в конце семидесятых он разругался и от больших дел был удален. Он бранил себя за то, что потакал Суслову и вовсе не доброму Ильичу (“Сами мы, дураки, виноваты, надо бы нам пойти с чехами да поляками, а мы содержали в парниках старцев, вот и въехали в чужой двор…”). А с Валерией Борисовной мы долго не общались. Одобряла она или не одобряла поступок (решение) старшей дочери, понять я не мог. В нашем доме она объявлялась редко, не была и на тихой свадьбе и явно сторонилась меня. “Она боится тебя, – сказала как-то Вика. – И чувствует вину перед тобой… За то, что вынуждала тебя к унижению. Бубновый ты мой валет…” – “Я уже давно не держу тот случай в голове”, – сказал я. “А она держит…” – “Да, да, ведь кроме безысходностей ради спасения дочери вышло с ее стороны и что-то нехорошее… Зачем ей надо было?” – “А ты, Куделин, не задумывался, что ли? – теперь удивилась мне Виктория. – Она была влюблена в тебя. Как только я девчонкой привела тебя в наш дом, так сразу маменька на тебя – ее выражение – рот и раззявила. А там уж и пошли всякие женские сложности, они же, можно сказать, и комплексы… Нынче она уверена, что ты держишь на нее обиду…” Дипломатические отношения с Валерией Борисовной восстановились после того, как у нас с Викой появились детишки, мы снова стали любезничать друг с другом и шутки шутить. И все же ощущалось некое отчуждение не только между тещей и мной, но и между Валерией Борисовной и Викой. Юлия оставалась маминой дочкой, а повороты Викиной судьбы, возможно, казались Валерии Борисовне куда более благополучными, нежели приключения Юленьки. Я писал некогда, что глаза Валерии Борисовны были лучистыми. Они и теперь не погасли. Лишь порой она застывала молча и смотрела тихо. А так энергия ее клокотала на двух должностях. Бабушки и коллекционера. Дальновидные, за бесценок, приобретения в сороковые годы сделали ее обладательницей одного из самых примечательных в Москве собраний живописи. Усердиями, чуть ли не ежедневными, Валерия Борисовна произвела себя и в искусствоведы. Все она теперь знала о “своих” художниках и их направлениях, атрибуции полотнам получила в лучших музеях, и самые тщательные. Картины из ее собрания брали на выставки в Музей частных коллекций на Волхонке. На вернисажи (и не только на вернисажи) одевалась Валерия Борисовна, как и раньше, дорого и ярко, порой для своих лет рискованно, но за собой следила, прежние ее прелести не становились карикатурными, поводов для ухмылок и ехидств она не давала. И было известно, что коллекция ее отойдет Юленьке.