Будь мне ножом
Шрифт:
Что касается последних предположений — ты трижды ошиблась: я пишу тебе не из тюрьмы, и я не тяжелобольной и не прикован к постели, я даже не израильский разведчик в Дамаске или Москве, находящийся в отпуске на родине перед возвращением в морозы…
Я — это все трое.
Что ещё? Немного.
Главное: у тебя дрожат пальцы, когда ты достаёшь мои письма из почтового ящика в учительской.
Я тоже так — сначала проверяю на ощупь толщину нового письма, сколько пищи я получу на ближайшие дни и ночи.
…На твой вопрос (довольно странный) — и стрелки, и цифры вместе (а какая разница?)
Да, я вспомнил,
Если не имеешь — забудь.
Это не письмо, просто ночное бормотание, свист в темноте, пока ты не вернёшься.
(Не устаю удивляться, как эта ссохшаяся жизнь решилась вынуть для меня такую огромную грудь).
Яир.
21 июня
Разинутый рот или дупло дерева? Не пойму. Но меня очень обрадовало, что там наконец-то не было слов!
Я и не знал, что ты рисуешь. Линия, чёрное пятно и магия твоего прикосновения.
Честное слово, я тебе когда-нибудь станцую. Не обращая внимания на людей вокруг. Я буду смотреть только в твои глаза и танцевать.
А пока нужно писать, правда?
Так вот, это всё из-за чёрного пятна.
Например, маленькая чёрная обезьянка бегает вверх и вниз по животу хозяйки.
Тебе это о чём-нибудь говорит? Не важно. Мы условились о свободе болтовни. Мне это говорит вот о чём: хозяин купил её для супруги на ярмарке во время одной из своих поездок. Хозяин всегда в пути, это — путь хозяина. Обезьянка дрессированная. Она куплена для удовольствия хозяйки, но, ни в коем случае, не для её собственного удовольствия, понимаешь? Она должна всегда знать своё место, место «исполняющего обязанности» до возвращения хозяина (а может никакого хозяина и нет?)
Я.
Я знаю, что ты знаешь, о чём я сейчас думаю. Тебе показалось странным, что я помню каждое движение, каждый вздох и родинку женщины, которая была со мной, но меня самого ты не нашла в этих воспоминаниях.
22 июня
Когда я среди людей (подумал я сегодня вечером во время купания сына) — причём не важно, чужие они или самые близкие, — меня всегда преследует мысль: а ведь все они умеют простейшим образом делать то, по отношению к чему я — полный импотент: пускать корни.
Вопрос: «Скажи, идиот, зачем, собственно, ты ей рассказываешь такую чушь? Всё это — дохлые рассуждения и дешёвая философия! Почему в тебе нет ни капли аристократизма или просто хорошего вкуса, которые научили бы тебя, что не всё нужно говорить?!»
Ответ: «Это живущий во мне ослик, и это порыв отдать всё, (в том числе и мои фило-грош'u), который она вызывает во мне более, чем кто-либо другой. И не „рассказать“, а мчаться к ней с таким сигналом-проблеском, как „Скорая помощь“ в приёмный покой с человеком, потерявшим сознание: передать его в руки врача в надежде, что он сможет помочь…
Расскажи ей о ленте Мёбиуса».Вопрос: «Ты что, с ума сошёл? Уже?»
Ответ: «Что значит „уже“? Для вас не существует понятий „рано“ и „поздно“, время — это шар, помнишь? Она сказала, что это время родилось специально для неё…»
Дай мне руку, я расскажу тебе, как я иногда представляю его стариком. Я говорю о своём сыне (назовём его Идо).
Может быть, это своего рода прививка (От чего? От избытка любви к нему?), я снова и снова представляю его себе стариком. И это помогает. Мгновенно гасит любую вспышку любви и тревоги за него.
Обрати внимание: именно стариком. Не мёртвым. Я и в этом, конечно, попрактиковался, но, очевидно, «мёртвый» звучит слишком однозначно для необходимой мне пытки. Мой сын — согбенный старик, роняя слюни, смотрит телевизор в каком-то заведении для таких, как он, мёртвый, потому что блеск его светлых глаз угас. Не так-то просто удержать такую мысль. Попробуй. Это требует напряжения самых прочных спинных мышц души, потому что душа изгибается, протестуя, и требуется большая сила для её усмирения… О чём это я?
О моём сыне, бывшем ребёнке, о сыне-старике, скрюченном, с руками в коричневых пятнах, поражённом одной из болезней, присущих его возрасту, который пытается вспомнить что-то неуловимое — может быть, меня? Может быть, в его неверной памяти возник я? Я и он, в хорошую минуту? Когда сегодня утром ему в глаз попала соринка, и я слизнул её языком? Когда я обтянул поролоном углы всех полок в доме, как только он начал доставать до них головой; или просто, когда я, по-своему сдержанно, но очень сильно его любил?
А, может быть, он всё перепутает и подумает, что он — мой отец?
Хорошо бы. Я хочу, чтобы в бесконечной вселенной, там, где перемешиваются судьбы и люди, и каждый человек хоть на миг имеет возможности стать любым другим человеком, было одно такое мгновение, когда он будет моим отцом (это бессмысленная и удручающая случайность, что я — его отец, а не наоборот). А главное, чего я хочу, — чтобы всё наконец закончилось — спрятаться бы к нему под крыло, прижаться и слиться воедино. Побыть бы минутку в том времени, когда я для него буду всего лишь ещё одним, сбежавшим, подобно ему, человеком; человеком, который побывал в искажённом мире, внезапно прорвавшемся в жизненное пространство…
Я вот думаю: а вдруг как раз тогда, в умиротворённости или равнодушии своей старости, а также в мудрости, которую он, конечно же, накопит за годы своего отцовства, с детьми, которые у него будут, — он сможет опять меня выбрать? Как ты думаешь, он выберет?
Поговори со мной.
Как тяжело бывает ждать ответа по два-три дня! Ведь больно-то — сейчас!
После моей фантазии о Ярочке ты сказала, что я, наверняка, очень много даю и Идо, может, даже больше, чем многие родители могут дать ребёнку, и что я, конечно же, не только «высушиваю». Спасибо за попытку освободить меня от этого. Я даже боюсь тебе рассказывать, как сильно я «высушиваю» (я — «иссушитель»), даже не намеренно, а одним лишь своим присутствием. Но когда-нибудь, в 2065 году он же улыбнётся мне голыми дёснами и потускневшими глазами, и скажет, что всё в порядке, что он тоже понимает условность приговора в нашей штрафной колонии — сегодня ты Франц Кафка, а завтра — его отец Герман…