Будь мне ножом
Шрифт:
«Стоит только крикнуть погромче, и миссис Рэмзи окажется тут. „Миссис Рэмзи! — сказала Лили Бриско вслух, — миссис Рэмзи!“ — Слезы катились у нее по лицу».
Я.
Ещё минутку, хорошо?
Много лет назад я придумал специальный зрительный тест для каждой понравившейся мне женщины, чтобы определить, кто же станет «женщиной моей жизни». Я хотел, чтобы мы посмотрели друг другу в глаза и сблизились глазами, ближе, ещё ближе, ещё… Пока мой глаз не коснётся её глаза, по-настоящему коснётся, не только ресницами, не только веками, — глаза, зрачки, влага соприкоснутся. Тут же, конечно, выступят слёзы, так устроено тело, но мы не уступим ему и не подчинимся законам рефлексов и телесной бюрократии,
14 сентября
ПРИВЕТ!
Просто, привет.
Плохо, что у меня доходят руки написать тебе только тогда, когда я умираю от усталости (эта жизнь, кто, чёрт возьми, её написал?). И вообще — эта беготня начинает мне надоедать. И не только мне. Майе тоже, и почти всем, с кем я встречаюсь. В основном — людям нашего возраста. Работа, дети… Времени ни на что не хватает. И даже тебе — да, Великая Медлящая…
Некоторое время назад я записал твой распорядок дня на каждый день недели, включая работу, послеобеденные совещания, лечебные процедуры Йохая, посещения матери, занятия по Александер-методу[22], ужины, мытьё посуды и всё, что я о тебе знаю. Я был поражён, как мало времени остаётся у тебя для себя. Считанные минуты в день! Но, по крайней мере, ночи свободны.
Я подумал, что такая высокая активность — не для тебя. Она — как что-то чужеродное, отпечатавшееся в твоей мягкости (если ты позволишь мне процитировать то, что ты сказала о моём юморе).
А и правда, что о нас думает этот твой марсианин, который за нами наблюдает?
То, о чём ты просила тебе рассказать, — не поздновато ли для такого рассказа? Помнишь китайского мудреца, который сказал: «У меня нет времени для короткого письма, поэтому напишу длинно»? Но, с другой стороны, может, это и хорошо для моего рассказа, что я так устал?..
По правде сказать, я не люблю вспоминать нашу с ним дружбу. Чем больше я по нему скучаю, тем больший ужас внушает мне наша дружба. Мы оба были смышлеными детьми, слабаками, не принятыми в компанию (это формулировка приговора в поколении Идо). Дети смеялись над нами и отталкивали нас, да мы и сами держались особняком, и, кажется, нам даже нравилось быть не такими, как все, отвергнутыми. Мы, например, придумали тайный язык жестов, с помощью которого, благодаря резвости пальцев, мы могли болтать на уроках. И это тоже, конечно, вызывало насмешки. Можешь представить себе: я, он и язык пальцев.
Мы придумывали тайные клички одноклассникам, сочиняли песни-издевки о них и учителях… Ты догадываешься, что мы (и он тоже) на личном опыте и благодаря прекрасному воспитанию постигли основное правило, согласно которому у каждого есть черта, достойная осмеяния, и распространили это знание дальше…
За несколько лет мы развили свой образ до двухголового существа с многодольным мозгом и выработали парный стиль речи — надменный и грубый, да, мы говорили очень «мужским» языком. Мы устраивали публичные соревнования по «синхронному стихосложению» в стиле поэзии Дада[23], глотали, ничего не понимая, Гегеля и Маркса (с завистью слышали мы от взрослых о золотых днях социалистического «Мацпена»[24] в шестидесятых годах в Иерусалиме; не помню, упоминалось ли там твоё имя). У нас было чутьё и что-то вроде стиля, и мы, конечно же, ощущали себя (не произнося этого вслух) английскими юношами, которые должны были учиться в престижном интернате, а вместо этого очутились в государственной школе в рабочем квартале.
В возрасте пятнадцати лет мы написали своё «Скромное предложение»: добывать электричество из низких людей — так мы их назвали — инвалидов,
дураков, дебилов и т. д. (извини, я знаю. И всё же: это я. Всё, как есть). А год спустя мы сочинили «Семейную поваренную книгу», которая создала нам имя, но навечно опорочила его в стенах школы, — сборник еврейских рецептов, простых в приготовлении (и дешёвых, из всегда имеющихся в доме продуктов). Из этого меню я рекомендую моим друзьям-гурманам суп из материнского зоба и фаршированные щёки а ля Папа с начинкой из желчи…В этом малозначительном отчёте мне важно отметить, что чем сильнее мы становились, тем большую популярность приобретали у девочек, и это было ново и свежо для нас обоих. К шестнадцати годам вокруг нас образовался маленький, но бурный кружок поклонниц, которых мы заставляли читать заплесневелые тома, взятые нами в библиотеке YMCA[25]. Мы устраивали им экзамены и издевались, как могли, прежде чем удостоить своей милостью. Был период, когда мы ухаживали за девочками по заранее составленному плану, каждый раз меняя тайный код — например, по первым буквам их имён, которые вместе составляли имя той, которую мы действительно любили, Хамуталь, на которую мы даже онанировать не решались, так любили.
Так продолжалось до самой армии. Шесть лет. «Шесть острых лет», — сказал бы Шай. — «Зубастых лет», — немедленно ответил бы я. Мы были помешаны на игре слов. Мы могли за пять минут вывести из равновесия любого, перебрасываясь его именем, как теннисным шариком. (Я пишу тебе и думаю: если бы всё закончилось иначе, если бы мы, взрослые, смогли остаться вместе после тех юношеских чудачеств и трусливой жестокости, — какой хороший друг был бы у меня…)
Окей, ребята, хватит сантиментов: нас призвали в один день, и, несмотря на наш тогдашний пацифизм, протест против оккупации и всё такое, — получив повестку, мы были счастливы. Думаю, мы оба ощущали в своей дружбе какой-то яд, и, когда грубая армия решила, что мы ей подходим, это означало, что под всем накопившимся гнильём мы в сущности — такие же, как все.
Короче, длинная рука Цахала разлучила нас: Шай служил в бригаде «Голани», а я, имея вес ниже среднего, — в комендатуре. Впервые за много лет каждый из нас должен был в одиночку противостоять своим ровесникам, и мы довольно быстро протрезвели, вернее нам помогли протрезветь. Мы зарыли свои остроты поглубже в вещмешок, научились говорить на языке других и, главным образом, научились молчать. И вот, во время одной из славных операций наших сил в Ливане, Шай был очень тяжело ранен. Его мать позвонила мне из больницы ещё до того, как позвонила его дедушке и бабушке, и я, конечно, сказал, что приеду в первый же свой отпуск.
Через несколько ужасных недель душевной скверны — у меня нет других слов для описания того, что происходило со мной в каждый из тех дней, когда я не ехал нему (я бы и домой в отпуск не поехал, чтобы только не идти к нему) — дальше тянуть было невозможно, и я силой приволок себя в больницу в Тель-Хашомер.
Не самый красивый эпизод в моей жизни…
Что я помню? Помню длинный коридор, вазоны герани, развешанные на стенах, и парней, ловко проносящихся мимо меня в своих инвалидных креслах. Ты сама можешь догадаться, как я себя там чувствовал, поэтому буду краток. В конце коридора что-то поднялось мне навстречу — половина худого тела с обритой головой. Единственный глаз распахнут на лице, и над ним нет брови. Ещё был ужасный рот, сильно скошенный на сторону в застывшей усмешке скелета. Он опирался на костыли, одна его нога была ампутирована выше колена.
Я осторожно приблизился. Мы стояли и смотрели друг другу в глаза, в глаз. Мы думали: «Глаз за глаз»; мы думали: «Смотреть глаз в глаз», «С глаз долой…» — все эти ядовитые «озарения» проносились между нами и умирали на краю его пустого века. Он засмеялся или заплакал, я так и не понял из-за этого рта, а на меня напал истерический хохот, и я притворился, что плачу…
Мне нечего сказать в свою защиту, я просто не смог побороть эту многолетнюю привычку. Да и наша дружба, и вся наша уникальность всегда держались на кончике иглы насмешки.