Будьте красивыми
Шрифт:
— Вот так вот!
— Хватит! — сказал Лаврищев. — Это черт знает что такое! Ничего подобного я не утверждаю, не говорю по крайней мере, вы что, читаете мои мысли?
— Увы, наш такой долг, даже читать мысли! — сказал человечек.
— Я отказываюсь вести эти бесполезные разговоры. Всякое порядочное общество и всякое порядочное правосудие судит человека по его делам, а не словам и даже мыслям. Я буду отвечать только за свои дела. Я готов ответить головой, если мои дела направлены против партии. — Добавил тихо: — Если бы это случилось… если бы я впал в такой грех, тогда вам не пришлось бы судить меня, я сам нашел бы силы…
— Это тоже слова, — спокойно констатировал человечек. — Мы с вами и не говорили бы долго, если бы речь шла о делах. А что полезного вы сделали для партии?
— Мало. Еще очень мало! — чистосердечно признался Лаврищев. — У меня еще все впереди. И будьте уверены, я с честью сделаю все, что мне положено в жизни как человеку и коммунисту…
— Человеку.
— Человеком или нечеловеком? — жестко, зло переспросил Лаврищев. — Стать человеком человеку никто не волен запретить. Если вы не позволите мне стать нечеловеком — заранее спасибо.
— Демагогия. Увести его! — вышел из терпения и «мумифицированный».
А в камере Отец говорил:
— Любить человека, верить в человека, болеть за человека, радоваться за человека — вот чему учил Ленин. И по мере того, как мы будем продвигаться вперед, к коммунизму, вера в человека будет возрастать, человек человеку станет друг и брат, и это будет одна из самых красивых примет коммунизма…
И этому хотелось верить, этому все верили, потому что без веры в человека не может быть и полного счастья. И это тоже была та самая правда, которая выше личной правды.
Лаврищева освободили неожиданно, как и арестовали. Еще вчера мумифицированный человечек злорадствовал, потирал руки, считая, что его подопечному не уйти от кары, не отвертеться, а наутро вдруг вызвал и объявил, в упор и с ненавистью простреливая насквозь.
— Ты свободен. Убирайся. У нас нет никаких претензий к тебе. — И не удержался, закричал: — Я жалею, что ты уходишь. Ты хитер, малый. Всего хорошего, Прошу больше не попадаться.
Когда Лаврищев уразумел, что он свободен и сейчас выйдет на улицу, к людям, все жуткое, нелепое, что было с ним в этих стенах, внезапно и с шумом отхлынуло от сердца, освобождая место торжеству радости, даже этот жалкий человечек, сидевший за столом, тоже отодвинулся далеко-далеко, будто Лаврищев глядел на него через перевернутый бинокль. И тут он вспомнил, увидел словно проглянувшие из тумана живые точечки глаз, излучавшие живой свет, которые видел у товарища в ЦК, и чуть не закричал: «Так вот откуда спасение! В те руки попало письмо, в надежные руки! Есть на свете правда, есть!» И повторил вслух тихо, убежденно, упрямо:
— Есть на свете правда! Я всегда верил в это!
— Идите, идите, — угрожающе сказал человечек из холодной дали. И Лаврищев, не оглядываясь, вышел…
Ученые, его учителя, оказывается, тоже были на свободе, и намного раньше его, хотя в институте уже не работали. Не взяли в институт и Лаврищева, одни сослуживцы даже побоялись признать его, другие сказали, пряча глаза: вы скомпрометированы. Он не настаивал, да, собственно, некогда было и настаивать. Партия вернула ему партийный билет, а жизнь призвала в армию, сказав, что так требует обстановка. Он стал летчиком, гордый сознанием того, что тоже «поработал» в науке: спас для нее и для отечества очень нужных людей. А Отец, видимо, погиб. Лаврищев не мог найти его следов — погиб без вины! Без вины ли? Его вина была в том, что он мыслил, беспокоился, искал.
Но в жизни ничего не проходит бесследно. Когда былое стало стираться в памяти, когда война сгладила все обиды и, казалось, соединила и примирила все недоразумения, Лаврищев внезапно встретился на фронте… с мумифицированным человечком. Он был в чине подполковника. Лаврищеву показалось, что время в один миг повернулось на шесть лет назад.
— Узнали? — спросил мумифицированный, улыбаясь одними губами и жестко, прицельно простреливая Лаврищева глазами-двустволкой. — Хорошие друзья не забываются. А вы далеконько ушли за эти годы. Комиссарите? Мило, очень мило!..
— А вы… вы все так же… все то же? — Лаврищев смутился, не зная, как закончить свою мысль.
— А я все так же и все то же, — улыбнулся человечек. — Вот так вот! Все так же и все то же, — уже совсем весело повторил он. Эти слова ему очень понравились.
Встреча с мумифицированным имела самые неожиданные последствия для Лаврищева. Когда-то, с год назад, в полку пропал летчик Лунев. Считалось, что он погиб в бою. Однако вдруг пошли слухи, что Лунев не погиб, а якобы служит у немцев, летает на «мессере» против нас. Указывались даже подробности: на фюзеляже его самолета были два туза — пиковый и червонный. Оказалось, что в последний раз Лунев летал на задание в паре с Лаврищевым, и это в самом деле было так. Лунев погиб, Лаврищев видел своими глазами: его самолет был подбит, рухнул в дыму и пламени и взорвался. Мертвые не воскресают. Но Лунев воскрес, чтобы погубить своего замполита. Замполит, оказывается, отвечал и за мертвых, хотя Лунев даже мертвый никогда не стал бы служить врагу, погубившему его семью. Но слухи оставались слухами, и проверить их не было никакой возможности, по крайней мере до того, пока не будет опознан летчик таинственного «мессера» с пиковым и червонным тузами на фюзеляже. Тем не менее Лаврищева вызвали и сказали почти по-дружески: «А не лучше ли вам, батенька, перейти
в другую часть? Вдруг этот самый ваш Лунев все-таки летает! Вы как-никак скомпрометированы…» Опять — скомпрометирован! Страшное это слово, особенно в устах малодушных, трусливых! Лаврищев больше всего в жизни терпел именно от малодушных.Его перевели замполитом армейского полка связи, но в последний момент, уже по прибытии его в полк, выяснилось, что должность эта занята, и Лаврищева поставили на батальон, впредь до подыскания более подходящего места. Так он раньше всех кончил войну. Успокаивало одно: и во время войны он с честью выполнил свой долг перед Отчизной, перед той высшей правдой, которая выше его личной правды, выше обид и недоразумений…
Но — выполнил ли? Жизнь, по всему, хотела в третий раз свести его с мумифицированным. Новый начальник особого отдела, твердая рука, — это Лаврищев, к удивлению, узнал от майора Желтухина, которому однажды, в свободную минуту, рассказал об истории с Карамышевой, — был, оказывается, его старым знакомым. Мумифицированного прислали сюда из Москвы перед самым наступлением, уже не в порядке инспекции, как в тот раз, а для укрепления службы Смерш в связи с особыми обстоятельствами: переходом границы фашистской Германии. Дело Карамышевой было его первым делом, которое он на свежую руку, видимо, намерен был провести, как никогда, твердо. Черт знает что! Лаврищев даже в воображении не мог представить эту девочку, с ее доверчивостью, с ее слезами и страхами, во власти этого человека. Самоуверенный до фанатизма, не признававший за собой совершенно никаких изъянов, никаких пороков, а за всеми другими числивший их тысячами, уверовавший в то, что даже победа на войне добыта ради него, этот человек был бы только смешон, если бы не власть и особое положение, которыми он был облечен теперь. Власть и положение — это было то новое, что за время с 1937 года — в том числе и за годы, что люди воевали и умирали на фронте — приобрел, «завоевал» этот жалкий человечек — и это-то и сделало из него человека Твердой руки. Мумифицированный мог теперь не изливать красноречия по вопросам теории. Власть и положение давали ему неограниченное право, уже без особого теоретизирования, действовать, искоренять пороки и недостатки других, и это он со всей убежденностью считал своим высочайшим и величайшим жизненным, общественным» государственным долгом, ради которого ему и дарована жизнь и он освобожден от пороков и недостатков, которыми наделены все другие. Лаврищев, неторопливый в оценках, после того, что было с ним, как никто другой, имел право на такое обобщение и если вчера, не зная, с кем имеет дело, лишь томился «возней» с Карамышевой, то сегодня уже твердо знал, твердо решил: пока отвечает за нее, чего бы это ему ни стоило, он не отдаст девчонку в жертву мумифицированному, этому выродку, он будет бороться за нее — и разговор с сыном укреплял его в этом решении…
Часы внизу пробили три. Лаврищев долго, очень долго ходил по комнате, вдоль книжных полок. Думал о Мишке, о войне, победе, счастье жить на земле. Не отдавая отчета, отпил еще глоток коньяку, оставшегося в стакане, машинально взял ручку, продолжил свою мысль на бумаге:
«…В жизни, Миша, есть не только радости, но и печали. Вырастешь, сам поймешь. Ты только пойми жизнь, пойми Ленина, а потом у жизни спроси, у Ленина спроси, когда трудно будет, — как быть? — ответят. Не отрывайся от ведущего, Миша. А ведет нас партия. Партия коммунистов — это самое лучшее, самое мудрое я мужественное, что есть в нашем народе. Так оно и должно быть. В любой армии есть ведущий отряд, ведущая колонна, не две, не три, не пять, а именно одна ведущая колонна. Такая колонна и есть наша ленинская партия. Она — коллективный вождь народа, а у здорового народа, у дружного народа вождь бывает только один, и мы счастливы, что у нас есть такой вождь. Не отрывайся от ведущего, слышишь? Никогда не отрывайся от ведущего, сын!..»
Лаврищев ходил и ходил по комнате, вдоль книжных полок до двери и обратно. Снова садился, писал:
«Надо больше верить людям, сын, себе верить. Ты поймешь это, когда вырастешь. Надо верить в то, что жизнь идет вперед, всегда вперед, а не назад, даже когда временно берет верх отжившее, что она становится со дня на день красивее, даже когда на солнце набегают тучи, что человеческая мысль становится мудрее, даже когда торжествуют глупцы. Никогда не забывай, сын, мы, отцы, многое прошли, завоевали, открыли, выстрадали, поняли — за себя, за вас. Но вас ждут свои великие дела, великие открытия, которые подымут вас к новым высотам человеческого совершенства, наделят вас новой человеческой красотой, о которой лишь мечталось людям».
Лаврищев писал долго. До книг он так и не дотронулся.
На следующий день с утра он был хмур и неразговорчив. Когда Троицкий забежал к нему объявить, что наши войска ночью успешно форсировали реку и открыли путь на ту сторону, он лишь вяло кивнул головой и отвернулся.
— Поедемте вместе, Николай Николаевич. Мы выезжаем через час. Вместе веселее, — сказал Троицкий. — Да и на переправе, видно, не очень спокойно, немцы бомбят без конца…