Букет невесты
Шрифт:
А теперь и у Лили не было. Букет был у незнакомой невесты гения Саши Рубинштейна, которая выходила замуж в школьной форме.
— Андрюша, милый… Но я… Но эти люди…
Ни в коем случае нельзя было расплакаться. Слезы на свадьбе — очень плохая примета. Даже хуже, чем потерять букет.
— Лилька, да ты чего? — Андрей рассмеялся. — Тебе что, букета жалко? Да не жалей ты, вот еще, ерунда! Мы же уже расписались! Зачем тебе после свадьбы букет? А у Сашкиной девочки хоть что-то приличное будет. Не расстраивайся, я тебе еще сто таких букетов куплю. Вот увидишь.
Через неделю он притащил, действительно, какие-то цветы,
Ничего он не понимает. Ленка абсолютно человек. Приходит, кладет голову Лиле на плечо и мычит: «Маммм, маммм». Если Лилю кто-то при ней обидит (или Ленке покажется, что обидят) — набросится с кулаками. Один раз Лилю из автобуса чуть в милицию не забрали — какая-то женщина наступила ей на ногу, Лиля вскрикнула, и Ленка двумя ногами стала топтать этой женщине туфли. А весу там дай боже, большая девочка уже. Женщина еле ушла, весь автобус орал на Лилю, а Ленка выла, не понимая, что она сделала не так. Лиля вывела ее из автобуса и купила в киоске на остановке два мороженых, ванильное и в шоколаде. Дала съесть оба, а потом, липкую от мороженого, повела на трамвай. Ленка очень любила трамваи, ее веселил трамвайный звонок и красные вагоны, она радостно карабкалась внутрь и ехала, гордая, глядя в окно и повторяя: «Катают! Катают!»
В тот раз она была возбуждена и вопила своё «катают!» так громко, что услышал вагоновожатый. Лиля испугалась, что он их высадит на ближайшей остановке, но вагоновожатый покосился на Ленку, хмыкнул и специально для нее дал длинный переливчатый звонок.
2
— Завтра мы едем в Хайфу, — объявила подруга Машка, когда они с Лилей, обессиленные, вернулись из поездки в Эйлат. Машка в Эйлате немедленно загорела, а Лиля нет, к ее бледной московской коже плохо приставал загар. Зато она притащила груду камней и ракушек, пригоршню дешевых бус, ярко-зеленые пляжные тапки и фотографию дельфина с ехидным влажным носом. По дороге домой заезжали на Мертвое море, и Лиля лежала на странной упругой воде, от которой едко пощипывало кожу, но стихало на сердце. После Мертвого моря тело чувствовало невесомость. «Вот бы Ленку сюда», — думала Лиля, смазывая руки привезенным оттуда же, с Мертвого моря, нежным кремом.
— В Хайфу? А что у нас там?
— У нас там Бахайский храм! — торжественно объявила Машка. Она все объявляла торжественно, как диктор центрального радио: «А это, Лилька, Средиземное море! А вот, Вишневецкая, город Тель-Авив, архитектура стиля „баухауз“! А здесь, Лилия Аркадьевна, Стена Плача!» В Иерусалиме они тоже уже побывали.
Про Бахайский храм Лиля ничего не знала. Но слышала, что Хайфа — очень красивый город.
— Очень! — энергично согласилась Машка, одновременно жестикулируя и жуя апельсин. Брызги апельсинового сока попали Лиле в лицо, защипало глаза. Лиля потерла их рукой (это не помогло — руки были в креме) и засмеялась.
— Ты чего? — удивилась Машка.
— Да так…
Как было ей объяснить? Её балкон, увитый зеленью с бордовыми цветами, Эйлат и дельфиний нос, брызги от апельсина на коже, пахнущей солнцем, «Хайфа — красивый город»… Под кроватью Янкеле беленькая козочка. Козочка съездила на рынок и привезла тебе орехов и изюма. Бордовые цветы и крем для рук.
Лиля каждый день звонила в Москву, соседке, живущей с Ленкой. Соседка отчитывалась, что у них все в порядке, передавала Ленкин распорядок дня — что ела, сколько времени просидела у окна, как долго после этого кричала, когда заснула. Жаловалась на Ленкин тяжелый характер, но каждый раз добавляла: «Очень хорошая девочка». Соседка просила купить ей в Израиле крем для чувствительной кожи и какое-нибудь
украшение из серебра. Лиля купила и то, и другое, украшений даже два — ожерелье с эйлатским камнем, сине-зеленым, как хвост павлина, и длинные невесомые серьги, которые продавал в Старом Городе смуглый усатый араб. А Ленке она тут пачками покупала футболки с символикой трех религий, витамины для укрепления всего сразу — волос, кожи, костей, нервов — и куколки-сувениры, Ленка любила такими играть. Жалко, что нельзя привезти с собой эти брызги от апельсина. И бордовый цветок с балкона тоже нельзя… Разве что засушить?— Хайфа далеко, без ночевки нет смысла, — продолжила Машка. — Зато у меня там друзья. У них и переночуем, я договорилась уже.
Договорилась так договорилась. В Израиле Лиля будто избавилась от постоянного страха — быть не к месту. Привыкнув всюду являться с Ленкой, она заранее признавала, что неудобна и будет мешать. И заранее сжимала губы: попробуйте скажите что-нибудь. А здесь, на южном воздухе, во влажной жаре, она была одна и немножко играла в игру «никакой Ленки не существует». Ведь и самого Израиля в Лилиной жизни тоже как будто не существовало, ей изначально не было места среди этих шумных ярких людей с их здоровыми детьми.
Дети в Москве были бледнее, их было меньше, они не настолько бросались в глаза. Они как бы «не считались» — была Лиля, и была Ленка, и больше никого. А тут, среди постоянно мелькающих колясок, маленьких кепок, босоножек с бусинами на пряжках, ведерок с совками для копания в песке, маленьких бутылок, засунутых в специальный карман на рюкзачке размером с апельсин, среди беззубых улыбок и всюду теряемых сосок, среди шума и гама, в котором преобладали звонкие голоса — Ленка просто не могла бы родиться, как не могла она родиться, скажем, на Марсе. А раз тут не было Ленки, значит, не было и Лили. Женщина, которая сидит на красивом балконе и натирает руки влажным кремом, появилась из ниоткуда и уйдет в никуда. У нее нет ничего за спиной, она одна, и ей всюду рады.
Бесконечные Машкины друзья — по работе, по институту, по дому, какие-то близкие подруги по супермаркету и дальние родственники по больничной кассе — все они радовались Лиле, расспрашивали, как ей понравился Израиль, звали в гости, принимали у себя, накрывали на стол и непрерывно улыбались. Ей приходилось улыбаться им в ответ, и в первые дни она даже уставала от этих бесконечных улыбок. Потом привыкла.
Дома Лиля почти не улыбалась, потому что улыбаться не умела Ленка. Ленка умела только смеяться — низким, басистым смехом, похожим на плач. Трудно было сказать заранее, что может ее рассмешить. Иногда это была пестрая уличная кошка, нервно бежавшая вдоль дороги, иногда — связка неожиданно ярких цветов, мимо которых они шли в магазине, иногда еще что-нибудь. Могла рассмеяться яблоку или груше. Лиля пыталась вызнать — что смешного конкретно в этой груше, в этом фрукте, почему ты смеешься? Но ответа не получала.
А когда Ленка радовалась чему-то, она сморщивала лицо и говорила: «Любу». «Любу!» означало «люблю». Этому Лиля её научила, бесконечными повторениями — я тебя люблю, я люблю тебя. «Любу!» — соглашалась Ленка и постепенно стала говорить «любу» про все, что ей нравилось. Про колыбельную, про море, про ветки вербы, которые Лиля весной приносила домой. «Под кроваткой Янкеле беленькая козочка», — пела Лиля и перечисляла, что именно козочка принесет Ленке: вербу, море, цветов, фартук с котенком, новую куклу, вкусный завтрак, который ты любишь. Ленка стучала ногой по полу и с каждым ударом кивала: «Любу! Любу! Любу!».
Машкина подруга Лиля оказалась невысокой женщиной со светлыми волосами. Все в ней было неброским и светлым — бледная блузка, узкий сарафан, туфли телесного цвета с какой-то подчеркнуто чистой подошвой, будто Лиля совсем не ходила по земле. При этом вся Лиля была чем-то еле заметно украшена: тонкая вышивка по вороту и манжетам, тонкое, почти паутинное серебряное колечко, бусы из мелкого бисера, прозрачного, как вода. Говорила Лиля негромко, больше молчала. О ней хотелось заботиться, как о ребенке.