Булгаков
Шрифт:
22 сентября, то есть в тот день, когда Булгаков чистосердечно излагал свое настоящее жизненное кредо и сложное прошлое «куму» Семену Григорьевичу Гендину, состоялась фотосъемка участников спектакля с автором, сидящим в центре. Драматург либо пришел туда из ГПУ, либо отправился на Лубянку из театра, причем в сопровождении ее сотрудника.
На следующий день, 23-го, во вторник, имела место решающая генеральная репетиция, на которую пригласили представителей Главреперткома и правительства. Список приглашенных помогал составлять Станиславскому более опытный в этих делах Мейерхольд, позднее публично объявивший о том, что «Дни Турбиных» должен был ставить не Художественный театр, а он, и уж он-то «поставил бы пьесу так, как нужно советской общественности, а не автору» [125; 135]. По итогам показа в дневнике репетиций появилась запись:
Не прошло и года с тех пор, как нарком называл пьесу Булгакова исключительно бездарной. Теперь он вынужденно превратился в ее главного защитника – роль, которая едва ли пришлась ему по нраву, но которую он был вынужден исполнять в течение двух последующих лет с завидным постоянством и отвращением. Е. С. Булгакова неслучайно позднее рассказывала, что Луначарский Булгакова ненавидел, – не будет большой натяжкой предположить, что эта антипатия была взаимной, только у Булгакова к ней примешивалось чувство, о котором позднее написала Ахматова:
Ты так сурово жил и до конца донес Великолепное презренье.Тем не менее, когда за несколько дней до премьеры против «Дней Турбиных» восстало ведомство Ягоды, именно презираемый автором Луначарский обратился к Рыкову:
«Дорогой Алексей Иванович. На заседании коллегии Наркомпроса с участием Реперткома, в том числе и ГПУ, решено было разрешить пьесу Булгакова только одному Художественному театру и только на этот сезон. По настоянию Главреперткома коллегия разрешила произвести ему некоторые купюры. В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу. Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным. Отмена решения коллегии Наркомпроса ГПУ является крайне нежелательной и скандальной» [65].
Тут вот что обращает на себя внимание. ГПУ достаточно было предать гласности признание Булгакова о его сочувствии белым идеям, сделанное несколькими днями раньше Гендину, процитировать слова писателя о том, что печататься он начал в белой прессе в 1919 году, что с ужасом и недоумением следил за наступлением красных и в своих ранних произведениях проявлял критическое и неприязненное отношение к советской власти, как шансы нашего героя и его театральных заступников переубедить Главрепертком резко упали бы, и, пожалуй, даже могущественный Станиславский со своими актерами не смог бы отстоять его пьесу. Однако впечатление такое, будто товарищ Гендин дал слово не разглашать сказанного в его кабинете, и это грозное оружие против Булгакова использовано не было ни тогда, ни позднее, а противники молодого драматурга наобум говорили о том, что он носил форму белых, не подозревая, до какой степени близки они были к истине. Отчего ГПУ оказалось столь щепетильным и на свой манер благородным (притом что оно было настроено против пьесы), остается только гадать или же объяснять причинами сверхъестественного порядка, но 30 сентября в дорогой Булгакову праздник Веры, Надежды, Любви на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) было принято компромиссное решение за номером 56, состоявшее из плохо стыкующихся двух пунктов:
«а) Не отменять постановление коллегии Наркомпроса о пьесе Булгакова.
б) Поручить т. Луначарскому установить лиц, виновных в опубликовании сообщения о постановке в Художественном театре и подвергнуть их взысканию» [65].
После этой резолюции отменить спектакль не мог уже никто.
«„Белую гвардию“ разрешили. Я полагаю, пройдет она месяца три, а потом ее снимут. Пьеса бередит совесть, а это жестоко. И хорошо ли, не знаю. Естественно, что коммунисты Булгакова не любят. Да и то сказать, – если я на войне убил отца, а мне будут каждый день твердить об этом, приятно ли это?» [86; 74] – написал в Сорренто Горькому Всеволод Иванов за несколько дней до премьеры.
Глава четвертая
ПРАВЫЙ МАРШ, ИЛИ ИХ СОБАКА ЛАЕТ – НАШ ПАРОВОЗ ВПЕРЕД ЛЕТИТ
Выход
спектакля «Дни Турбиных» привел к тому, что в октябре 1926 года в Москве случилась маленькая гражданская война. Назвать иначе реакцию публики, прессы, чиновников и ответственных лиц невозможно. С одной стороны, бешеный успех у зрителей, аплодисменты, очереди за билетами, спекулянты, контрамарки, с другой – яростное неприятие спектакля коммунистами, которые просто отказывались понимать, как это возможно, чтобы на девятом году революции на сцене лучшего театра Советской страны недобитые беляки распевали свои песни, а публика им открыто сочувствовала и за них переживала.Уже 5 октября в день премьеры в вечернем выпуске «Красной газеты» группа московских комсомольцев заявила протест против «Дней Турбиных», два дня спустя критик А. Орлинский выступил в «Рабочей газете» со статьей «Против булгаковщины: „Белая гвардия“ сквозь розовые очки». Еще через несколько дней другой зоил Осаф Литовский отозвался рецензией «На неверном пути („Дни Турбиных“ Булгакова в Художественном театре)» в «Комсомольской правде». Наконец 14 октября А. Безыменский опубликовал в той же газете «Открытое письмо Московскому Художественному театру»: «Я ничего не говорю против автора пьесы Булгакова, который чем был, тем и останется: новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы. Но вы, Художественный театр, вы – другое дело». [142; 274]
Булгаков отнесся к нападкам на «Турбиных» со свойственным ему артистизмом. Сыгравший Лариосика М. Яншин вспоминал о том, что «форма защиты у него была своеобразная. После того как его обвинили чуть ли не в сочувствии белогвардейщине, он стал подчеркнуто старательно причесывать свои непослушные волосы, носить белоснежные крахмальные воротнички, стал держаться <…> с какой-то подчеркнутой старомодностью» [32; 273].
В воспоминаниях Э. Миндлина приводится описание дискуссии, имевшей место в феврале 1927 года в театре Мейерхольда.
«Появление автора „Дней Турбиных“ в зале, настроенном в большинстве недружелюбно к нему, произвело ошеломляющее впечатление <…> Преисполненный собственного достоинства, с высоко поднятой головой, он медленно взошел по мосткам на сцену. <…>
– Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец я увидел живого Орлинского. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.
Не торопясь, с гордо поднятой головой, он спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики.
Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале» [32; 152].
И хотя на самом деле все было не совсем так, как рассказывал Миндлин (имеется пространная стенограмма выступления М. Булгакова [37] ), то был ответ театрального человека. И чем больше на него нападали, тем вернее приумножали его славу. Говоря современным языком, советская общественность «Дни Турбиных» пиарила и одновременно сама этому пиару дивилась.
37
Среди прочего Булгаков сказал: «Я ничего не имею против того, чтобы пьесу ругали как угодно, я к этому привык, но я хотел бы, чтобы сообщали точные сведения. Я утверждаю, что критик Орлинский эпохи 1918 года, которая описана в моей пьесе и в романе, абсолютно не знает» (Булгаков М. А. Собрание сочинений. В 8 т. Т. 8. М., 2004. С. 165).
абсолютно точно писал рядовой фельетонист «Вечерней Москвы», чье мнение совпадало с донесением тайного осведомителя НКВД, информировавшего 18 октября 1926 года свое начальство:
«Начальнику СООГПУ т. Дерибасу
Агентурно-осведомительная сводка
по 5-му Отд. СООГПУ
за 18 октября 1926 г.