Бунт на корабле
Шрифт:
6
Уже листья совсем стали желтыми, когда Иван Кожемяка приблизился к тверским землям. Много сотен верст проехал он по обгорелым местам, по диким и брошенным землям, и боялся думать, что вот попадет он к себе и не найдет деревни, не найдет Николку и Васильков, не увидит больше Агафью.
Серка, казалось, чувствовала, что они идут домой. Она двигалась быстрым шагом, слегка припадая на левую ногу. Но когда проходили тревожные и печальные мысли, Иван радовался и прикидывал, что хоть и осталась Серка хромой и со следами некрасиво зажившей раны, но все же будет ладным
Чем ближе подъезжал Иван к родным местам, тем чаще и чаще качал головой и хмурился. Когда же миновал Троицкий посад, совсем затосковал Иван и, сделав большой круг, заехал к своему родичу, деду Кузьме. Дед вначале удивился, потом обрадовался, а под конец опечалился, заметив пустой рукав Ивана.
— Каково же тебя… ну, рассказывай, Иван…
— Нет, дед Кузьма, рассказывать буду потом, а ты мне скажи вперед: слыхал ли что о детях и об Агафье?
Дед Кузьма порадовал: деревня почти цела, выгорели только крайние хаты.
— Все в порядке, — утешил дед, — Николке четырнадцатый год пошел, а остальные, ну, те, конечно, еще подлетки и смотрят, как бы в горох какой залезть…
Иван бросился к деду:
— Вот спасибо тебе, дед Кузьма… Вот до чего ты меня обрадовал и облегчил… Я-то мучился, ехал, мучился и думал: попаду на пустое место и бобылем неприкаянным болтаться буду… Вот каково ты меня порадовал, дедка…
Когда бабушка собрала ужинать, дед Кузьма принес бутылку самогонки.
— Ну, Иван, садись… За твое возвращение… и помянем моего Яшу… Под Курском остался мой Яша… Ну, на то Божья воля… А Михаила мой еще жив, может теперь и вернется..
Сердце Ивана билось радостно и он видел перед собой счастье. Такой же радости хотелось пожелать и всем:
— Вернется, дед Кузьма, твой Михаила… Вот как возьмут Берлин, всенепременно будет Михаила дома…
— Дай Бог, Иван, — сказала бабушка, крестясь, — дай Бог… И таково-то тогда заживем… по-настоящему заживем, Иван…
Дед Кузьма уверенно подтвердил:
— Вот как вернется Михаила… конечно, по-новому заживем… Что ж, зря Яша под Курском лег? Зря, что ли, ты руку оставил на Волге? Попустому почти все мужики нашей деревни полегли? Не-е, брат, теперь уж…
— Во-во, дедушка, — ответил Иван, — и ты настоящую правду говоришь. И все так говорят… Вот я с Серкой может по ста деревням проехал, все так говорят.
Понизив голос, как бы передавая важную тайну, Иван зашептал:
— У меня, дедка, когда я еще в госпитале лежал и не совсем привык к тому, что стал одноручный, был такой дружок. Ах, и голова же у него, дедка, какая… Все-то он знал. И вот перед смертью своей говорит мне: «Погоди вздыхать, дескать, Кожемяка, погоди, земляк… война идет… А когда оно, война то есть, затихнет, по-другому все станет… Уж ты верь мне, земляк Кожемяка, не сомневайсь. Я уж все знаю»… Вот что говорил дружок мой… ему, дед Кузьма, можно верить. Да и как не верить, ежели весь народ так говорит..
Иван отвык от крепкого и с первой же рюмки легкий туман ударил ему в голову. После этого захотелось говорить и говорить, радоваться своим словам и другим передавать свою радость. Иван рассказывал и сам себе удивлялся и не понимал, откуда у него такие ласковые слова обо всем.
Старики сидели и слушали, и в диковинку им казалось, что вот обо всем говорит Иван,
а молчит о войне, о страхе… Как будто и не ему оторвали руку и как будто не видел он, как падали люди, падали и больше не вставали.Иван Кожемяка говорил о Днепре, о Волге, о степях и свистящих сусликах. И рассказал, как долго лежал он в госпитале и когда уже безруким впервой вышел на крыльцо избы, то удивился синему небу и невидимому жаворонку, поющему совсем так, как и над льняным полем.
— А потом, дедка, вот плелся я степью к станции… Люди военные шли навстречу… орудия… И смотрю я, дедка, вот сломала ногу Серка и стрелять ее хотят… Господи, думаю, за что же она виновата, и кидаюсь к товарищу лейтенанту, кричу ему, отдай, кричу, мне, безрукому инвалиду, а он уже выстрелил… да не попал в лоб… Ну, ладно, говорит, бери… Оттащили Серку прочь с дороги, бросили мне… Во! Нога сломана, шея прострелена… Три месяца, дедка, днем одним промелькнули… И видишь — Серка… Серка мне и охоту к жизни дала…
Переночевал Иван Кожемяка у деда Кузьмы. Утром, на рассвете, поднялись все. Дед осмотрел Серку, погладил по шее, пощупал криво сросшиеся края раны, потрогал ногу. Серка чуть-чуть шевельнула шерстью.
— Смотри, Иван, — сказал дед Кузьма, — это Серка встрепенулась, дает шерстью знать, что все она вспомнила… Она, брат, все помнит… И что ты ей сделал, тоже помнит…
Как бы понимая слова деда, Серка подняла уши, сделала шаг в сторону и прижалась боком к пустому рукаву Ивана…
7
К заходу солнца Иван Кожемяка поднялся на бугор.
— Стой, Серка!
Иван Кожемяка заплывшими слезой глазами смотрел на деревню. Серка правой передней ногой взбивала песок и просила повод.
— Погоди, Серка… в груди-то у меня как бьется… Ребятишки чьи-то там бегают…
Иван Кожемяка смотрел, и не заметил, как Серка спокойным шагом тронулась вперед.
Только что въехав в родную деревню, Иван увидел стоящего у избы человека и невольно остановился. Вместо лица у него была страшная, кровавокрасная маска с одним-единственным глазом и изуродованными, свернутыми на бок губами.
— Кожемяка! Иван!
Иван пристально вглядывался в лицо незнакомому человеку и, наконец, спросил:
— А ты чей?
— Да я ж… сосед твой… Не признаешь, Иван? Я ведь Васильев Петр…
Иван соскочил с Серки и бросился к Петру.
— Петя! Господи, Боже мой… тебя-то как изуродовали…
Губы Петра жутко расползлись и он, видимо, зная об этом, торопливо прикрыл рукой свою улыбку.
— Да и тебя, Иван, не помиловали…
Из избы вышла с ребенком на руках Вера, жена Васильева, и ахнула. Потом передала крохотную девочку своему мужу и обняла Ивана.
— Ваня, Агафья-то сегодня тебя поминала, сон, говорит, видела, будто ты лежишь где-то брошенный… Ну, я побегу в поле, скажу Агафье и ребятам… вот-то радости им будет…
Иван Кожемяка стоял и разговаривал с Петром и почему-то не мог оторвать взгляда от страшной маски соседа, к которой прижалось бледненькое, сияющее радостью личико девочки. Тонкие руки ребенка с любовью обнимали шею отца и пальчики ее нежно гладили уродливые бугры кровавой маски…
8