Бунт в "Зеленой Речке"
Шрифт:
— Коттон, — сказал Уилсон, — когда ты вернешься в блок, я тебе отрежу твои паскудные губищи.
— Поцелуй меня в очко, чмо.
Раздался грохот металла, направляемая разгневанной рукой стальная дверь распахнулась, и комнату сотряс свирепый голос:
— Господи Иисусе!
Эрл Коули по прозвищу Лягушатник был ростом под метр восемьдесят и весил добрых сто пятнадцать кило. Его черная, как гуталин, кожа сияла под светом лампы; голова, казалось, была высечена из единого куска камня, смягченного только изрядными запасами жира в области шеи и щек. Двадцать три года назад он был испольщиком на орошаемых землях Накогдоша в Восточном Техасе и имел жену, четырех детишек и мула. Однажды он застукал на месте преступления двух белых недорослей, ливших в глаза его мулу, привязанному к изгороди, жидкий растворитель. Взяв в руки плетеный кнут, Коули задал парням
И вот сейчас он топал по центральному проходу палаты, засучивая на ходу рукава белого халата. Коттон отпустил подушку и быстро — насколько это возможно — заковылял обратно к своей койке; от страха его татуированная кожа обтянула скулы. Когда Коттон поравнялся со своей койкой, Коули сграбастал алюминиевый кувшин и вмазал им Джимпу по роже. Даже Уилсона, за плечами которого пятнадцать лет выступлений на ринге, передернуло при звуке удара. Коттон перевернулся и грохнулся на койку ничком, всхлипывая и прикрывая голову руками. Какое-то время Коули стоял над ним, трясясь от злости; в его зрачках притаилась смерть. Сделав над собой усилие, он перевел взгляд на Гарви: тот не подавал признаков жизни. Коули бросил кувшин, на котором отчетливо отпечаталась физиономия Коттона, и побежал через палату.
Сорвав подушку с лица Гарви, он подсунул обе руки под обмякшее тело парня и перевернул его на бок. Гарви едва дышал. Фельдшер залез ему пальцами в рот и вытащил спекшийся комок насыщенной заразой слизи. Гарви испустил слабый хрип. Коули через плечо взглянул на Уилсона:
— Подай тот аспиратор, парень. — Коули ткнул пальцем в свисавшее из фанерной коробки в ногах койки пластмассовое приспособление с двумя гибкими трубками. — Ну, эту пластиковую штуку, живее!
Уилсон шагнул вперед, но ноги окончательно изменили ему, превратившись в кисель, и он ухватился за спинку койки. Боксеру стало стыдно, но, во всяком случае, он сдержался и не схватился за живот, хотя ему этого очень хотелось. Взглядом он просил Коули о помощи.
— Боксер хренов, — презрительно сказал тот. — Стоит вашему брату слезть с ринга, и вы превращаетесь в девочек-зассанок.
Уилсона будто обдали кипятком, и он двинулся по палате почти нормальным шагом. У койки Гарви он выдернул аспиратор из коробки и подал его Коули. Фельдшер взял один из гибких шлангов в рот и всосал в себя воздух; второй шланг он затолкал глубоко в горло Гарви, выкачивая гной в пластмассовую емкость. Обычно брезгливый, Уилсон следил за работой Коули, невольно восхищаясь его сноровкой и опытом. К тому времени, как Коули закончил свои действия, Гарви снова начал хватать воздух мелкими глотками, сходившими для него за нормальное дыхание. Фельдшер перекатил парня на спину и придержал его в сидячем положении.
— Поправь ему подушки, — приказал он Уилсону.
Уилсон снова замялся, но на этот раз не от страха, а из гордости: в „Долине“ он был властителем жизни и смерти. Никто не смел разговаривать с ним подобным образом.
Коули взглянул на него:
— Ты уже готов вернуться в блок „В“?
Уилсон исподлобья глянул на фельдшера: давненько с ним так не разговаривали. В голове крутились варианты достойного ответа типа: „Люди, старичок, оставались без языка и за меньшее…“ Читал ли Коули мысли Уилсона по глазам? Уилсон, во всяком случае, в мыслях Коули разобраться не мог. И вообще, хозяином здесь был Коули… Уилсон протянул руки, не заботясь больше о том, что его потроха могут вывалиться прямо на большие плоские ступни фельдшера, и подоткнул подушки под плечи Гарви. Коули, убедившись, что умирающий устроен поудобнее, посмотрел на Уилсона из-под нависших бровей:
— Ты мне не ответил.
— Насчет возвращения в „Долину“? — переспросил Уилсон.
Коули кивнул.
„Ты что, шутишь, парень?“ — подумал Уилсон. Массивное лицо Коули выжидательно нависло прямо перед ним. Боксеру припомнилась шуточка насчет „девочек-зассанок“, и он сглотнул слюну.
— Сразу в блок мне не попасть. После выздоровления надо еще отсидеть десять суток в карцере, — сказал Уилсон. — Но если ты скажешь, что пора, — я готов.
Коули мрачно посмотрел на него: затем в его взгляде что-то изменилось.
— Я понимаю,
что это неправильно, — пояснил он, — но там, внизу, у меня больные парни спят на раскладушках.— Я с радостью переберусь подальше от Джимпа, — оглянулся Уилсон.
— Останься, пожалуй, еще на пару дней, чтобы поразмять шов.
Коули бросил взгляд на другой конец палаты и увидел, что Коттон подсматривает и подслушивает, пряча распухшее лицо в ладони.
— А ты отправишься на выписку сегодня, Джимп, — улыбнулся Коули. — Причем без гипса.
— Ты жирная черномазая харя. Ты меня покалечил. Ну ты за это еще заплатишь…
Коули пронесся по палате, как полузащитник, и, прежде чем Коттон успел съежиться, сгреб лапищей его волосатую размалеванную грудь и наполовину поднял Джимпа в воздух. Тот завопил.
— Ежели ты еще раз дотронешься до кого-нибудь из моих людей, то на собственной шкуре узнаешь, как мало внимания патологоанатомы уделяют тому, что мы им посылаем в пластиковых мешках для трупов!
Коттон вырвался и отполз в конец койки, где свернулся калачиком, повизгивая от боли. Коули снова повернулся к Уилсону:
— Мне нужно помочь с завтраками.
— Конечно, — ответил Уилсон.
Коули улыбнулся:
— Это позволит тебе поддерживать брюхо в хорошей форме.
Затем фельдшер повернулся и пошел к двери.
И Робен Уилсон, некоронованный король блока „B“, ощущая смутное удовольствие от того, что Лягушатник одарил его улыбкой, что есть духу заторопился вперед.
Глава 3
Генри Эбботт питал особую любовь к овсянке. Его дед, деливший стремя у Сэнд-Крик с самим полковником Чивингтоном, ел овсянку каждый день на протяжении всей своей жизни и дожил до девяноста трех лет. Теперь специалисты раскрыли секрет каши, заявив, что эта пища полезна для сердца и кровообращения. Эбботт ничего против этого не имел, но овсянка, стоявшая перед ним сейчас, была нехороша. Эбботт это точно знал и отодвинул пластмассовую миску, не съев ни ложки. Эта порция овсянки была пересыпана толченым стеклом.
Из нагрудного кармана рубашки Эбботт достал дешевенький блокнотик, купленный им в тюремной лавчонке, и черную „шифферовскую“ наливную ручку с золотым пером. Эта ручка была единственным предметом с воли, принадлежавшим Генри. Открыв блокнот на чистой страничке, Эбботт зелеными чернилами написал номер сегодняшнего дня: „3083“ и ниже: „Овсянка нехороша — полна толченого стекла“.
Напротив, яичницу из яичного порошка Эбботт нашел вполне приличной. Отложив в сторону ручку и блокнот, он разрисовал яичницу кетчупом и принялся пластмассовой ложкой забрасывать эту смесь себе в рот. С пластика есть было не так вкусно — так же как пить кофе из пенопластового стаканчика. В этой столовой — все пластмассовое, а Эбботт терпеть этого не мог. Теперь пластмассу закачали и в его лицо. Пластмасса забила его скулы так, что было трудно улыбаться, спустилась вдоль корней его зубов, чтобы было трудно жевать, залила корень языка, чтобы было трудно говорить… Они впрыснули химикалии в его левую ягодицу еще вчера утром. Сейчас, спустя двадцать четыре часа, химикалии, пока Генри спал, усвоились организмом и уже устремились к его лицу, для чего и предназначались. Теперь они застыли так, что Эбботт не мог нормально улыбаться, нормально говорить и тратил много сил на то, чтобы прожевывать и глотать яичницу. Более того, химикаты обдали само Слово облаком ледяного тумана, из-за чего оно доносилось неясно и неотчетливо, словно издалека. Тем не менее Слово, как всегда, присутствовало: под ним, над ним, вокруг него. По совету Слова Эбботт уже задокументировал в своем блокноте для грядущих поколений факт пластикации, хотя почти всегда чувствовал некоторое несоответствие своих записей важности указаний Слова. Несмотря на свои жалкие потуги летописца, Генри не оставлял стараний. Ведь им только того и надо, чтобы заставить Слово замолчать, что они и сделали, если бы могли. И Эбботт подозревал, что, засыпая в его овсянку толченое стекло, они преследовали ту же цель.
Только Слово ведало обо всем. Им было известно об этом, и они могли зайти далеко, лишь бы не выпустить знание, которым обладало Слово, наружу. На случай, если толченым стеклом они не добьются своего — а они и не добились, поскольку Эбботт был предупрежден, — они и закачали пластик ему в лицо, чтобы исказить его речь настолько, что никто бы ему не поверил. Эбботт не мог не восхищаться их предусмотрительностью — ребята свое дело знали. А раз их планы сорвались, значит, Слово будет услышано хотя бы и одним-единственным человеком. Им, Генри Эбботтом.