Бунтарь. Мамура
Шрифт:
Истомился Фомка, ещё больше похудел за долгое время бродяжничества. Пробежит ли заяц по занесённой снегом дороге, промелькнёт ли конный, заскрежещут ли невзначай, точно зубами гневный Иван Андреевич, полозья брюхатой кошевы, – все ему сдаётся – скачет погоня. Лишь вечерами дышалось ровнее: кто заприметит крадущегося тёмными сугробами беглого человечишку? А и заприметит, далеко обогнёт: мало ли на кого натолкнёшься по ночному пути!
Люба тёмная ночь подъяремному русскому люду. В ней он, как ветер, свободен. То-то и тянет его на безглазые большие дороги поразмять силы, разбойничьим посвистом спробудить
Ещё недавно повстречался Фомка в лесу с разбойной ватагой. Только не тронули его, сразу учуяли своего. Давно не потчевался так беглый, как в ту бурную ночь. А поутру долго уламывала ватага гостя не ходить на Москву. «Погибнешь-де, как конь в болоте увязнешь. То ли дело с вольницей нашей! Хоть день, да свой, а придёт смерть, так в честном бою, не на плахе! Застанься, брателко!» Не послушался Фомка: «К дядьке я… к Черемному хочу… на Москву». И ушёл. Зато весь день потом был сам не свой, смущённый красною речью разбойников. Так и виделось ему, будто мчится он с ними на аргамаке к родному починку, к усадьбе микулинской. Подкатывается что-то к груди терпкое, берущее за душу, как воспоминание о невесть куда увезённой сестре. Вот он уже на широком дворе, ворвался в опочивальню. Бьётся у ног его господарь, молит о пощаде. Но остёр Фомкин нож, и как нож остра лютая злоба… Ррраз! – Фомка вздрагивает, приходит ненадолго в себя для того, чтобы сейчас же снова упиться мечтами о мести.
Сумерки, густые, тяжёлые, давят и пугают, как в тот страшный час, когда Фомка тащил на спине к погосту отцовское тело. Пыль ледяного тумана разодрали лохматые лапы мглы и разбросали по ветру Острые, как осколки стекла, развеянные жемчужины запорошили глаза, вонзились в лицо, шею и грудь. Студёно Фомке. Скорее бы куда-нибудь, к людям, к дымной лучине, к теплу. Тяжко ему, одинокому затерянному в мёртвых просторах.
Крестится бродяжка древлим двуперстным крестом и решительно сворачивает к прилепившемуся у леса починку.
Родной запах прелой соломы, копоти и кислой шерсти умилил Фомку.
– Словно бы в своей избе, – улыбнулся он, кланяясь xoзяину.
– А давно ль ты, паренёк, из своей избы? – внимательно сощурился на гостя крестьянин, нырнув пятернёй в скатавшуюся рыжим войлоком бороду.
– Ежели не соврать-сказать, – оттопырил губы Фомка, – ей-Богу, не сочту Иной раз сдаётся, будто и невелик срок прошёл, а иной – будто тем всю жизнь и прожил, что в дороге ходил.
Они помолчали. В светлице тихо потрескивала лучина, чуть озаряя прокопчённые лики икон. Фомка вгляделся в образ и встрепенулся.
– Никак, я в избу истинного христианина попал?
Подслеповатый взгляд хозяина тревожно ощупал дверь. «Уж не язык ли?» – подумалось ему. Он пожевал губами и уклончиво обронил:
– Да так… жительствуем, как Богом положено. Никого не займаем и сами не жалуемся… – И зачем-то подошёл к волоковому оконцу. – Эка гудёт! Откель токмо ветра лютого столь на свете берётся!
Фомка присел на краешек лавки и принялся ожесточённо дуть на замёрзшие руки.
– Воистину люты ветры, – кивнул он, не отрываясь от своего занятия.
Крестьянин отошёл от оконца и тоже присел на противоположный конец лавки.
–
А ты как, Христовым именем жительствуешь?Беглый в свою очередь насторожился.
– Да так… как придётся… Где Христовым именем, где работёнкою. Ни кола у меня, ни двора… Весь я тут с потрохами.
– А родитель?
Фомка вздрогнул и низко свесил голову.
– Нету родителя.
С чувством глубокого удовлетворения следил хозяин, как забывшийся гость творил двуперстный крест. Искренность юноши, страстная мольба, светившаяся в его синих глазах, подкупали, рассеивали подозрительность.
– А как звали родителя? – опустил крестьянин руку на плечо гостя.
– Памфилом, помяни, Господи, душу его.
Достав требник, хозяин прочёл заупокойную молитву.
– И не печалься, сынок, – окончив, привлёк он к себе бродяжку. – Все под Господом ходим. Из праха взяты и в прах обратимся.
– На утешении спаси тебя Бог, – глубоко вздохнул Фомка, – токмо гораздо знаю, не быть мне в спокое душевном. Грех непрощёный приял я на душу свою. – И, опустившись неожиданно на колени, рассказал о том, как схоронил он отца.
Встревоженный было первыми словами гостя, крестьянин под конец с великою благодарностью повернулся к иконе:
– Сам Господь прислал ко мне отрока сего!
Он крепко обнял Фомку и поцеловал его в губы.
– Утресь же приемлю на себя подвиг: оставлю я дом свой и пойду к починку твоему сотворить моление во имя Господне об упокоении души раба Божия Памфила… не для тебя, для Бога подвиг христианский приемлю, – отмахнулся от юноши, ударившего ему земной поклон…
Было за полночь, когда они улеглись. Однако спать не хотелось обоим.
– Оброчные вы аль издельные? – укутывая поплотнее тулуп гостя, зевнул хозяин.
– Оброчные будем. А вы?
– Мы, сыночек, издельные.
– А господарь при вас?
– Кой там! На Москве пребывает. Очей к нам не кажет.
Крестьянин поскрёб ногтями усы и цыкнул сквозь зубы.
– Всем приказчик у нас заправляет. Бога позабыл, мучитель наш. Что помыслит, то и сотворит. А под остатнее и выходит: работаем мы на двоих. Одну шкуру господарь дерёт, другую норовит приказчик содрать. Нешто одюжить нам!
Избёнка стонала под жестокими напорами вьюги. В пазы бревенчатых стен со свистом протискивались шершавые языки снежной пыли, оседали на лицах людей мёртвою серою машкерою.
Была Пасха, когда Фомка добрался наконец до Москвы. По размытым улицам, утопая в грязи, бродили толпы праздных людей. На площадях, окружённые живою непроницаемою оградой из парней, девушек и детей, отплясывали скоморохи, кувыркались шуты, показывали своё умельство медведи и разливались в песнях подвыпившие домрачеи.
В иное время Фомка, не задумываясь, растолкал бы толпу и занял первое место в кругу, но в этот день ему было не до того. Одна мысль целиком занимала его: найти во что бы то ни стало Кузьму Черемного. Он растерялся, шумливый город подавил его своею громоздкостью, изобилием улиц и переулочков. Казалось, они смеются над ним, водят его из конца в конец и вновь выбрасывают на старое место. «Словно леший в поле!» – сердито плевался Фомка, но ещё с большей настойчивостью шёл дальше и дальше. Выбившись из сил, он решился спросить дорогу у первого встречного.