Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бунтари и бродяги
Шрифт:

Сейчас мне семнадцать лет, а когда они выпустят меня отсюда (конечно, если я не сбегу и если не случится чего-нибудь непредвиденного), они постараются сделать так, чтобы я тут же пошел служить в армию. Но скажите мне, чем армия отличается от того места, где я сейчас нахожусь? Нет, эти ублюдки меня не обманут! Я видел бараки недалеко от того места, где жил, и если бы там не было парней в форме с винтовками, вы ни за что не отличили бы их казарму с высокими стенами от нашей колонии. Ну и что, что эти парни могут раз в неделю пойти выпить пива? Меня отпускают бегать три раза в неделю, а это в тысячу раз лучше, чем напиваться.

Когда они впервые сказали мне, что я буду бегать один, и за мной не будет ехать надзиратель на велосипеде, я им не поверил. Они называют свое заведение современным, образцовым и прогрессивным, однако меня не проведешь: эта колония для несовершеннолетних — такая же, как все остальные, о которых мне приходилось слышать. Ну, разве что, они разрешают мне бегать одному. Исправительная колония для малолеток так и останется колонией, как бы они не старались ее «преобразовать».

Поначалу я хныкал и говорил, что меня надо сперва откормить, а потом уже заставлять бегать каждый день по пять миль на пустой желудок. Но они постарались убедить меня в том, что это — не такое уж отвратительное занятие (впрочем, я это знал и без них) и сказали, что я — отличный спортсмен. Меня даже похлопали по плечу, когда я заявил, что оправдаю их ожидания и постараюсь выиграть

для них Кубок и Синюю ленту в соревнованиях (проходящих, между прочим, по всей Англии) в беге на длинную дистанцию по пересеченной местности среди несовершеннолетних, отбывающих срок в исправительных колониях. И воспитатель, совершая обход, спросил у меня таким тоном, как будто я был его скаковой лошадью: «Все хорошо, Смит?»

«Да, сэр», — ответил я.

Он покрутил свой седой ус: «Ну, как идут твои тренировки?»

«Я решил бегать дополнительно после обеда, сэр», — сказал я.

Пузатому пучеглазому ублюдку мои слова, похоже, понравились. «Вот и хорошо. Я знаю, ты завоюешь нам этот кубок», — сказал он.

И я ответил ему: «Я сделаю это, честное слово».

Нет, я не завоюю им кубок, даже если этот усатый придурок возлагает на меня все свои надежды! «В конце концов, плевать я хотел на мечты этого кретина», — подумал я про себя.

Топ-топ-топ, шлеп-шлеп-шлеп.Я перепрыгиваю через ручей и бегу средь леса, где очень темно и обледенелые стебли травы царапают мне ноги. Да на что мне-то сдался этот чертов кубок, ведь он нужен только ему. Представьте себе, что вы стащили списки лошадей, которые участвуют в бегах, и поставили на лошадь, которую не знаете, которую даже в глаза ни разу не видели, а если бы увидели, то ни за что бы так опрометчиво не поступили. Так вот, он окажется в подобной ситуации, ведь я специально проиграю эти соревнования, потому что я не беговая лошадь. Но поймет он это лишь тогда, когда я буду уже в нескольких метрах от финишной черты, — конечно, если не слиняю еще до соревнований. Ей-богу, я сделаю это. Я — человек, и у меня есть и мысли, и тайны, и я живу своей собственной жизнью, о которой он ничегошеньки не знает, и никогда не узнает, потому что он дурак.

Возможно, вам покажется смешным, что я называю надзирателя колонии тупым ублюдком, хотя сам едва умею читать и писать, а он читает и пишет как профессор. Но то, что я говорю — чистая правда. Он дурак, а я — нет, потому что я знаю, чего он хочет добитьсяв жизни, а он не знает, чего хочу добиться я.Положим, мы оба умеем врать, но у меня это получается намного лучше, поэтому в конце концов победу одержу я, даже если умру в тюрьме в восемьдесят два года, потому что в моей жизни будет в сто раз больше радостей и страстей, чем в его жалком существовании. Я думаю, он прочел тысячи книг, и, насколько мне известно, даже несколько написал сам, но я знаю наверняка: то, что я пишу здесь, значит в миллион раз больше, чем все то, что когда-нибудь напишет он. Мне наплевать, что обо мне после этого будут говорить, потому что это правда, которую нельзя отрицать. Когда я вижу перед собой его армейскую рожу и когда слышу, что он говорит мне, я понимаю, что я — живой, а он — мертвый. Он — самый настоящий ходячий труп без признаков жизни. Если бы он пробежал с десяток ярдов, он бы рухнул замертво. Если бы он узнал хоть немного из того, что у меня в голове, его бы от удивления хватил удар. Сейчас эти ходячие покойники вроде него держат в руках парней вроде меня, и я готов поклясться, что так оно всегда и будет. Но, честное слово, мне больше нравится быть тем, кто я есть: воришкой, который вечно находится в бегах и занят тем, что таскает из магазинов пачки сигарет и банки с вареньем, чем стать сильным мира сего и превратиться в ходячий труп. Потому что, как только вы получаете над кем-нибудь власть, то сами превращаетесь в покойника.

Чтобы додуматься до этой мысли, мне пришлось пробежать несколько сотен миль, Богом клянусь. Но мне никогда не пришло бы в голову ничего подобного, если бы я запросто мог вытащить из собственного кармана банкноту в миллион фунтов стерлингов. Сейчас эта мысль снова пришла мне в голову. Да вы и сами знаете, что это правда, и всегда было правдой, и всегда будет правдой. И я убеждаюсь в этой истине все тверже каждый раз, когда вижу, как надзиратель открывает дверь и желает нам доброго утра.

Когда я бегу и вижу в холодном воздухе пар от собственного дыхания, как будто я выдыхаю дым от десятка горящих во мне сигарет, я снова и снова вспоминаю ту речь, которую произнес перед нами надзиратель, когда я сюда попал. Честное слово, клянусь, тем утром я так хохотал, что мне пришлось выйти на десять минут, потому что никак не мог остановиться. У меня даже закололо в боку, когда я вернулся назад, из-за чего надзиратель ужасно разволновался и послал меня к врачу, чтобы тот сделал мне рентген и прослушал сердце. Будь честным, говорит он, а это значит: будь таким же мертвым, как я, — и жизнь не доставит тебе больше боли, ты прекрасно проведешь время в исправительной колонии для малолеток или в тюрьме. Будь честным — и просиживай штаны в конторе за шесть фунтов в неделю. Так вот, за все то время, что я потратил на тренировки, я так и не понял, что это значит, и только теперь начинаю понимать, и надо сказать, это мне совсем не по нутру. Потому что после всех размышлений до меня дошла одна вещь: такая честность не имеет ко мне никакого отношения, ведь я родился и вырос в другом мире. Потому что надзиратель и люди вроде него не в состоянии понять, что я на самом делечестный, что я всегда был честным и всегда буду честным. Конечно, довольно забавно слышать это от меня. Тем не менее, это так, потому что я знаю, что значит слово «честность» по отношению ко мне. И я считаю, что на свете есть только один вид честности — мой собственный, а он считает, что только его. Вот из-за этого они и построили здесь этот поганый замок с высокими стенами и заборами, чтобы сажать туда парней вроде меня. Если бы у меня была власть, я не стал бы подыскивать место вроде этого, чтобы упрятать туда всех этих копов, надзирателей, дорогих шлюх, дельцов, офицеров и депутатов парламента; нет, я бы поставил их всех к стенке и пострелял, как они когда-то поступали с парнями вроде меня. Вот что они сделали бы, если бы знали, что такое быть честным, но они, слава богу, не настолько сообразительны.

Я пробыл в исправительной колонии около восемнадцати месяцев перед тем, как задумал из нее сбежать. Я вряд ли смогу рассказать вам, как она выглядела, потому что я не умею описывать дома и перечислять, сколько находится в комнате колченогих стульев или окон с прогнившими рамами. Я никогда особо не жаловался на жизнь, потому что, по правде говоря, я совсем в колонии не страдал. То же самое мне однажды сказал один мой приятель, когда я спросил его, ненавидит ли он свою службу в армии.

« Да нет, — ответил он. — Они меня кормят, дают мне одежду и карманные деньги, причем живется мне здесь лучше, чем раньше. Там я вкалывал с утра до вечера. Здесь же меня почти не заставляют работать, но дважды в неделю отправляют получать жалованье».

Так вот, вам я скажу примерно то же самое. Колония не сделала мне ничего плохого в этом отношении, поэтому я не жалуюсь и не рассказываю вам подробно о том, что нам давали есть, в каких условиях мы спали или как с нами обращались. Однако она повлияла на меня в другом смысле. Нет, я не разозлился на них, потому

что всегда был зол, с самого моего рождения. Однако я увидел, какими способами они стараются меня напугать. У них есть для этого много всяких вещей, тюрьма, например, или, если это не поможет, то виселица… Понимаете, я как будто бросился с кулаками на человека и схватил его за пальто, а потом внезапно отступил, потому что он вытащил нож и не колеблясь зарезал бы меня как свинью, если бы я снова приблизился к нему. Колония, карцер, виселица — как раз и есть тот самый нож. Однако, как только вы увидите нож в руках противника, то поймете, как будете драться с ним без оружия. По крайней мере, вам придется пораскинуть мозгами, потому что вам негде взять нож, а то, что у вас нет оружия, не особенно много значит. Вы снова броситесь на этого человека, с ножом или без ножа, и постараетесь одной рукой схватить его за запястье, а другой — за локоть, и будете сжимать его руку до тех пор, пока он не выпустит нож. Так вот, отправив меня в колонию, они показали мне нож, и с тех пор я узнал то, что не знал раньше: между ними и мной идет война. Конечно, инстинктивно я всегда это понимал, потому что побывал в доме предварительного заключения для малолеток, и ребята, которые там сидели, много чего рассказали мне о своих братьях, сидевших в колонии. Однако это было, можно сказать, первое знакомство, и я о нем позабыл, как о каком-то незначительном случае. Но теперь они показали мне нож, и даже если я больше ничего в жизни не украду, я не забуду, что они — мои враги, и что между нами идет война. Они могут закидать атомными бомбами весь мир: я никогда не назову это войной и никогда не стану их солдатом, потому что я веду другую войну, которую они считают детской игрой. То, что они называют войной — настоящее самоубийство, и тех, кто идет на фронт и дает себя убивать, следовало бы посадить в карцер за попытку свести счеты с жизнью, потому что они думают именно об этом, когда идут в армию или дают призывать себя на военную службу. Я знаю об этом, потому что у меня у самого иногда возникает желание покончить с собой, а проще всего сделать это во время какой-нибудь большой войны, когда можно будет пойти в армию и дать убить себя в бою. Однако пожив немного я понял, что всегда вел войну, что родился на войне, что вырос, слушая «старых солдат», которых тащили в Дартмор, изводили в Линкольне, держали в мерзких колониях для малолеток, и их голоса звучали громче, чем взрывы немецких снарядов. Мне наплевать на те войны, которые ведет правительство, и они не смогут ничего со мной поделать, потому что я постоянно веду свою собственную войну.

Однажды, когда мне еще не было четырнадцати лет, я и три моих двоюродных брата решили отправиться за город. Им было почто столько же, сколько и мне; потом они попали в разные колонии для малолеток, после чего — в разные полки, из которых вскоре сбежали, и, наконец — в разные тюрьмы, где они, насколько мне известно, сейчас сидят. Но тем летом все мы были еще детьми и нас тянуло в лес, подальше от городских дорог, которые воняли расплавленным асфальтом. Мы перелезли через забор и побежали по полям и садам, обрывая по дороге зеленые яблоки. Наконец примерно в миле от нас мы увидели рощу. Там, в Коллиз Пэд, за живой изгородью, слышались голоса детей, которые разговаривали между собой так пристойно, как могут только выпускники высшей школы. Мы подкрались к ним и увидели сквозь кусты ежевики, что они устроили шикарный пикник: принесли с собой корзины, кувшины, салфетки… Там было около семи мальчишек и девчонок, которых их мамы и папы отпустили за город отдохнуть на природе. Мы потихоньку подкрались к ним по-пластунски сквозь изгородь, окружили их и бросились в центр пикника. Мы затоптали их костер, разбили кувшины, похватали все, что было съестного и помчались через вишневые сады в лес. За нами гнался человек, который прибежал на шум, когда мы грабили тех сопляков, но нам удалось удрать. И к тому же мы разжились отличной едой — ведь мы не могли дождаться, когда же наконец сможем наброситься на нежнейший латук, сэндвичи с ветчиной и пирожные с кремом.

Так вот, почти всю жизнь я ощущаю себя приблизительно таким вот беспомощным глупышом, на которого вот-вот набросятся, — подобно этим ребятишкам. Отличие только в том, что они никогда и не думали, что такое может произойти; так же как и надзиратель колонии, который без конца рассказывает нам о том, что такое честность, и о прочей ерунде. Но я-то ни на минуту не забываю, что они готовы растоптать меня, как мы когда-то разгромили пикник тех ребят. И я вовсе не такой кретин и трус, чтобы сдаться им без сопротивления. Если честно, одно время я даже намеревался сказать надзирателю все, что о нем думаю, чтобы он был настороже. Но, присмотревшись к нему получше, я изменил свое решение: я подумал, что будет интереснее, если он обо всем догадается сам или пройдет через все то, через что пришлось пройти мне. На самом деле я не злодей какой-нибудь (мне довелось помочь нескольким парням, я дал им деньги, сигареты, крышу над головой и спрятал их, когда они были в бегах), но, черт меня побери, я не собираюсь сидеть в карцере за то, что попытался дать добрый совет надзирателю, — которого он, кстати, не заслуживает. У меня доброе сердце, но я знаю, кому стоит помогать, а кому — нет. Что бы я ни посоветовал надзирателю, это не принесет ему никакой пользы. Из-за моих признаний у него в голове все перепутается еще быстрее, чем если ему вообще ничего не объяснять, хотя мне и хочется побыстрее сбить его с толку. Но пусть до поры до времени все идет своим путем, а за последние год-два я здесь еще чему-нибудь да научусь. (Просто замечательно, что я могу столько размышлять над этими вещами, причем думаю я не быстрее, чем вывожу каракули на бумаге, зажав в ладони карандаш. Иначе я бы оставил это занятие много недель назад.)

Вот так, размышляя, я уже пробежал довольно много, когда увидел, как над голыми кронами буков и кленов разливается тусклый солнечный свет, рассеивающий предрассветный морозец. По заросшему кустами обрыву и лежащей внизу тропинке, я понял, что пробежал половину пути. Я знал, что поблизости от меня нет ни души и кругом стоит мертвая тишина, среди которой иногда слышно ржание жеребца в конюшне, находящейся неподалеку. И теперь я подумал о том, как все на свете глупо и беспросветно. Если бы надзиратель увидел, как я, рискуя сломать шею или лодыжку, сбегаю на бешеной скорости со склона горы, его хватил бы удар. Но со мной ничего не произойдет, потому что это — моя единственная радость в жизни: лететь с горы как птеродактиль из «Затерянного мира» (этот рассказ я однажды слышал по радио), как сошедший с ума молодой задиристый петушок, который готов разбиться насмерть, слетая вниз с горы, но все же не снижает скорости. Это — самые замечательные минуты в моей жизни, потому что сейчас, когда я бегу вниз, моя голова пуста ото всяких слов, картин, ото всего на свете. В ней нет ни одной мысли, прямо как у новорожденного младенца. Но я уверен, что не дам себе разогнаться до конца, так как внутри меня есть нечто, что не даст мне так просто разбиться насмерть или покалечиться. Конечно, погружаться в размышления — глупая затея, ведь от нее нет никакой пользы, но принявшись за это дело, я уже не могу притормозить, потому что, когда я бегу на длинную дистанцию ранним утром, мне думается, что такой бег и есть жизнь, конечно, не долгая, но полная горя и радости, и разных событий, которые происходят вокруг тебя. Я помню, что после многих таких утренних пробегов мне пришла в голову одна мысль: не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы предсказать, чем закончится ваша жизнь, если она хорошо началась. Но я неважно начал, я попался в руки копам, а потом оказался во власти собственных сумасшедших мыслей, и поэтому не мог обойти ловушки, которые встречались мне на пути; и меня без конца обманывали, хотя возможно, я в чем-то и преуспел, сам не осознавая того.

Поделиться с друзьями: