Бунтовщица
Шрифт:
— Понемногу, — виляю я. — Погода хорошая, природа.
И неловко замолкаю. Но жена не чувствует фальши. А ты лежишь рядом, и я глажу твою грудь. Мы не говорим о будущем, но обоим грустно — лето кончается, зимовать придётся порознь, и я кляну свою беспомощность.
Днём они отвезли нас на сельский базар.
— У нас всё так неустроенно, — вздохнула его жена. — Плывём по течению, не зная, куда…
— А у нас ещё хуже, — не удержался я.
Ты умоляюще взглянула — раньше мы никому не рассказывали о своих бедах.
— Вы живёте в своём доме — мы снимаем, — неуклюже вывернулся я. — И сейчас вы приехали на своей машине — мы на чужой.
Его жена понимающе кивнула.
— Ничего, наладится, мы тоже сходились с пустыми руками, даже на свадьбу не было.
И,
«Люблю!» — обнимала ты, когда мы гуляли по разбитым деревенским дорогам, удивляясь темневшему лесу, не по-московски громоздившимся облакам. Вот заброшенная, увитая диким виноградом беседка, вот кривая, склонившаяся над косогором ива, похожая на судьбу. За пригорком высилась часовенка, до неё было рукой подать, но дойти ленились. «Как-нибудь в другой раз», — откладывала ты, и я соглашался — не то настроение, чтобы идти в кладбищенскую церковь. И вот попали: ты, в чёрном платке, держишь свечку, я несу гроб. Кладбище оказалось свежее, местами не выкошенное, а под деревянными крестами — крапива. Нещадно палило солнце, и рабочие, утирая пот, наспех, в четыре лопаты, забросали могилу.
На поминках собрались случайные люди, шептались, точно покойник мог их подслушать, неловко передавали кутью. И снова наполняли рюмки. «Господь знает, когда прибрать», — утешал отпевавший его мордатый батюшка. Раскрасневшись, мать недовольно ворчала, что могила вырыта на обочине, что за неё переплатили, а кончила тем, что поругалась с вдовой. «Ты убила моего сына!» — голосила она. Вдова оправдывалась, рыдая в тёмный платок.
А потом делили оставшиеся вещи.
Живые нужны живым, мёртвые всегда лишние. Через неделю его забыли: вдова уехала в Москву, мать — к себе. А мы по-прежнему раскладываем глазастые костяшки домино. Ты по-детски радуешься, когда они сходятся, а я думаю, что будущему не сложиться так же легко, что удача, как слепая птица, раз метнувшись в сторону, уже не вернётся.
Жара не спадает. Мы собираем в лесу малину, упуская друг друга из вида, аукаем.
— Как в жизни, — философствую я, — потеряться легко — найтись трудно.
— Учитель всегда найдётся, — смеёшься ты, нагибаясь за ягодой.
На свете всё проходит — и смерть, и любовь. А мы верим, что всё остаётся, и в глубине ищем постоянства. Думаешь, навсегда, а это уже прошло, полагаешь, это на минуту, а тянется годами. Ты красивая — я старею, для тебя близость пока ещё — схожие мысли, для меня — одинаковые болезни. Мир, как детская считалочка, понимать здесь нечего, а понял — умри.
Опять звонила жена.
— Как ты?
— Деньги кончаются. Вышлешь немного?
— Сколько?
— Сколько сможешь.
И, облегчённо вздыхая, перевожу разговор на сына. А ты, убирая со стола, делаешь вид, что не слышишь, но тебя выдают дрожащие губы.
В городе, как в лифте, люди притворяются, что не замечают друг друга, а в деревне все на виду. У наших соседей большая семья. За высоким забором целый день визжит пилорама, блеют козы, горланят петухи.
— Трудоголики! — шиплю я, затыкая уши.
— Лентяй! — улыбаешься ты.
А я думаю, что цивилизация, которая ищет забытьё в работе, глубоко больна, что в её западне нет счастья.
Я шепчу:
— Мой маленький кусочек.
— Твой, твой!
— Обними меня.
Ты прижимаешься, и нам никто не нужен.
Счастье — это возможность быть с теми, с кем хочется, и не быть с теми, с кем не хочется.
— Мой маленький кусочек. — шепчешь ты.
— Твой, твой! — обнимаю тебя я.
Мы вдвоём уже три месяца. Впрочем, это всего лишь календарь, а сближает не время, но события. И места, ставшие родными. Вот накренившаяся старая ива, как часовой, стерегущая косогор. «С годами становишься похож на свою судьбу», — увидев её, вздохнул ты. И я, как могла, утешала. Вот деревенская развилка, на которой он выбрал не ту дорогу. «Какая чудовищная, нелепая смерть!» — шептались на поминках. И каждый думал о своей, о том, что любая смерть — ошибка. А вот и заброшенная беседка над рекой, откуда мы часто любовались закатом. В свой последний день он признался здесь,
как ему трудно с женой. А я вспомнила, что накануне звонила твоя. Ты видел, как мне тягостны ваши разговоры, и от смущения грубовато пошутил: «С ней ложишься мужчиной, а просыпаешься женщиной!» Я рассмеялась, но в глубине мне было обидно. «Ты меня понимаешь?» — оторвав от воспоминаний, вернул он меня в беседку. Я неопределённо кивнула. Он понял по-своему. И стал объясняться в любви. «Совсем как в старинных романах», — подумала я, когда, опустившись на колени, он целовал мне ноги. Любой женщине льстят поклонники, и я потеряла голову. Никогда не узнать тебе, что я на мгновенье дрогнула, предав тебя. Но вдруг в беседку влетела ласточка, и страшная минута прошла. Я оттолкнула его. Он сразу поднялся, и на лице его отразилось, как тяжко пережил он удар. А я сказала, что ответила бы ему взаимностью, если бы ты не занял моё сердце. Так и сказала — занял моё сердце, и опять подумала — как в старинных романах.— Значит, у вас серьёзно. — пробормотал он.
— Скоро поженимся.
А позже, на базаре, ты чуть не признался, что женат, и я едва остановила тебя взглядом. А тогда в беседке он сказал, что не сможет больше терпеть мою холодную близость и скоро уедет. Мне стало жаль его и грустно оттого, что расстанемся.
А теперь мы остались вдвоём. Надолго ли? Близится осень, ночи становятся холодными, ветреными, и по крыше тяжело скребут ветки. А в спину дышит Москва с её одиночеством и суетой. Меня мучает бессонница. Дождавшись, пока ты заснёшь, по-детски сложив ладони у щеки, я выхожу на веранду, сдвигаю в сторону облетевшую листву и вижу тот уже ставший далёким вечер, когда мы были счастливы, как герои романа. Казалось, так будет всегда! Но жизнь — не книга, её сюжет едва проступает, а финал размыт, и кто знает, кем окажется завтра в её бесконечном повествовании без имён.
БУНТОВЩИЦА
У Марины не ладится в семье: муж пьёт, сын — бьёт, хоть на улицу беги. А менять жизнь на пятом десятке уже поздно. Остаётся поплакаться подруге, перехватив денег до зарплаты.
Был летний воскресный вечер, подруга возвращалась с дачи, и Марина измеряла шагами вокзальный перрон.
— Тёть, а тёть, дай денежку!
Под ногами крутился грязный оборвыш. Марина выгребла из кармана мелочь.
— На, Гаврош.
В глазах у беспризорного промелькнуло недоумение.
— Он про Гавроша не знает, другое поколение, — замаячил за его спиной долговязый бомж. — Говорю, как школьный учитель.
Марина инстинктивно прижала рваную сумочку, потом вспомнила, что в ней одни неоплаченные счета. Бомж был её моложе, напоминая мужа, когда тот ещё не пил, а мальчишка был вылитый сын в детстве.
— Что же он у тебя такой чумазый?
— А какая разница? — пожал плечами долговязый. — В городе человек себя не видит.
Электричка опаздывала, и Марина была рада неожиданному собеседнику.
— А почему сейчас не учишь?
Бомж почесал затылок:
— Как учить тому, во что сам не веришь?
В прошлом Марина детский врач, но, воспитав сына, потеряла квалификацию и подрабатывала где придётся — в няньках, уборщицах.
— Но как же все? Трудятся ведь.
Бомж ухмыльнулся:
— И я вкалывал, пока не понял, что у нас любой труд — сизифов. Водки?
Он протянул бутылку. Марина вспомнила домашние сцены, растущие долги и, поморщившись, выпила.
— А некоторые — как сыр в масле. И за что? Из грязи — в князи. — долговязый оскалился: — Полагаю, мы уже в Царстве Небесном: первые стали последними, а последние — первыми. Ещё?
Угол вокзальной площади облюбовали бродяги — сидели на корточках, лежали на голой земле. Никто не шелохнулся, когда долговязый, вынимая из штанин бутылку, подвёл Марину. Она взглянула так, будто впервые видела бомжей, и ей вдруг показалось, что все вокруг и она сама давно умерли, а вместо людей живут двойники. И ей захотелось отскоблить от масок человеческие лица, вернув людям их настоящую жизнь.
Марина захмелела.
— Эй, ты, с солдатской наколкой, — обратилась она к худому, жилистому парню, — ты же воевал, как же можешь так жить?