Бунтующий человек. Падение. Изгнание и царство. Записные книжки (1951—1959)
Шрифт:
Якобинцы ужесточили вечные моральные принципы в той мере, в какой они уничтожили все, что до тех пор служило этим принципам поддержкой. Проповедники Евангелия, они возжелали основать братство на абстрактном римском праве. Божественный Завет они заменили законом, полагая, что его признают все, ведь он являл собой выражение общей воли. Закон находил оправдание в природной добродетели и, в свою очередь, оправдывал эту добродетель. Но стоило появиться всего одной отколовшейся фракции, как все логическое построение обрушилось и стало очевидно, что добродетель, чтобы не быть абстракцией, нуждается в каком-то обосновании. Тем самым буржуазные юристы XVIII века, погребая под своими принципами справедливые и живые завоевания народа, подготовили приход обоих современных нигилизмов: индивидуального и государственного.
В самом деле, закон может властвовать, пока он являет собой закон универсального Разума [42] .
Но он никогда не бывает таковым и теряет свое оправдание, если человек от природы не добр. Наступает день, когда идеология сталкивается с психологией. Тогда больше нет законной власти. Следовательно, закон эволюционирует, пока не сольется в одно целое с законодателем и новым произволом. Как тут выбрать верное направление? Закон теряет ориентиры; становясь все более расплывчатым, он приходит к тому, что признает преступным все без исключения. Закон царит по-прежнему, но он более не ведает границ. Сен-Жюст предвидел
42
Гегель метко заметил, что философия Просвещения пыталась освободить человека от иррационального. Разум объединяет людей, разделяемых иррациональным.
Но мятежное движение, зародившееся в 1789 году, не может там же остановиться. Для якобинцев Бог не совсем умер, как и для романтиков. У них все еще остается Верховное существо. Разум в некотором смысле еще играет роль посредника и предполагает некий предшествующий порядок. Но Бог уже как минимум развоплощен и сведен к теоретическому бытию морального принципа. Буржуазия властвовала на протяжении всего XIX века только благодаря опоре на эти абстрактные принципы. Просто, не обладая достоинствами Сен-Жюста, она использовала эту опору как алиби, при всяком удобном случае оперируя противоположными ценностями. Продажная по сути и чудовищно лицемерная, именно она способствовала окончательной дискредитации тех принципов, на которые ссылалась. В этом отношении ее вина безмерна. Как только ставятся под сомнение вечные принципы и формальная добродетель, как только происходит дискредитация какой бы то ни было ценности, разум начинает метаться, не имея иных опор, кроме собственных успехов. Ему захочется властвовать, отрицая все, что было, и утверждая все, что будет. Он станет победительным. Русский коммунизм, яростно критикуя формальную добродетель, завершит бунтарскую эпопею XIX века отрицанием всякого высшего принципа. За цареубийствами XIX века последуют богоубийства века XX, которые доведут до конца логику бунта и захотят превратить землю в царство человека-бога. Начнется господство истории, и человек, отождествляя себя только со своей историей, предав свой настоящий бунт, отныне отдаст все свои силы нигилистическим революциям XX века, отрицающим всякую мораль и безуспешно стремящимся к объединению рода человеческого через мучительное накопление преступлений и войн. Якобинскую революцию, пытавшуюся учредить религию добродетели и на ее основе создать единство, сменят циничные революции, как правые, так и левые, которые поставят своей целью завоевать весь мир и наконец основать религию человека. Все, что было Богово, отныне будет отдано кесарю.
Богоубийства
В якобинском небе еще мерцали справедливость, разум и правда; эти неподвижные звезды все-таки могли еще служить точкой отсчета. Немецкие мыслители XIX века, в частности Гегель, пытались продолжить дело Французской революции [43] , ликвидировав причины ее поражения. По мнению Гегеля, абстрактный характер якобинских принципов изначально уже содержал в себе идею Террора. Он полагал, что абсолютная и абстрактная свобода ведет к терроризму, а полновластие абстрактного права совпадает с угнетением. Например, Гегель отмечает, что период от Августа до Александра Севера (235 г.) – это время высшего расцвета не только юриспруденции, но и самой жестокой тирании. Для преодоления этого парадокса следовало стремиться к созданию конкретного общества, основанного на живом, а не на формальном принципе, общества, в котором свобода мирилась бы с необходимостью. Универсальному, но абстрактному разуму Сен-Жюста и Руссо немецкая мысль в конце концов нашла замену в виде менее искусственного, зато еще более двусмысленного понятия конкретной универсальности. До сих пор разум возвышался над связанными с ним явлениями. Отныне он оказался включен в поток исторических событий, с одной стороны, освещая их, а с другой – обретая благодаря им плоть.
43
А также Реформации, которую Гегель называл «Немецкой революцией».
Можно с уверенностью сказать, что Гегель рационализировал все, включая иррациональное. Но в то же время он наделял разум безмерностью, заставляя его трепетать дрожью безрассудства, результаты чего мы наблюдаем по сию пору. Немецкая мысль придала тогдашней окаменелой философии внезапный импульс, сопротивляться которому было невозможно. Истина, разум и справедливость вдруг обрели воплощение в связи с будущностью мира. Но, вовлекая их в это вечное ускорение, немецкая идеология смешивала их бытие с их же движением, полагая, что завершение бытия совпадет с концом исторического становления – если таковое состоится. Ценности перестали служить ориентирами и превратились в цели. Что касается способов достижения этих целей, то есть жизни и истории, то они больше не могли руководствоваться никакой ранее существовавшей ценностью. Напротив, большая часть гегелевской аргументации заключается в доказательстве того, что банальная совесть – та самая, что подчиняется справедливости и правде, если допустить, что эти ценности существуют вне мира, – как раз и мешает утверждению этих ценностей. В этом случае правило, диктующее действие, становится самим действием, которое должно протекать в темноте, ожидая финального озарения. Разум, аннексированный романтизмом, – больше не что иное, как неизбывная страсть.
Цели остались прежними, вырос лишь размер притязаний; мысль обрела динамику, разум – будущность и победительность. Действие отныне определяется расчетом, исходя из требуемого результата, а не принципов и, следовательно, рассматривается как вечное движение. Точно так же все дисциплины XIX века отказываются от неизменяемости и стремления к классификации, характерных для мысли века XVIII. Как Дарвин вытеснил Линнея, так философы диалектической школы вытеснили архитекторов разума с их бесплодной гармонией. Тогда же рождается идея (враждебная всей античной мысли, как раз частично содержавшейся во французском революционном духе) о том, что человек вовсе не наделен некоей раз и навсегда заданной человеческой природой и является не законченным созданием, а чем-то непредсказуемым, в становлении чего он сам в какой-то мере принимает участие. Вместе с Наполеоном и Гегелем, этим Наполеоном от философии, наступают времена эффективности. До Наполеона люди открыли для себя пространство Вселенной, после него – мировое время и будущее. Все это повлекло за собой глубочайшие изменения бунтарского духа.
Довольно странно, что философия Гегеля появляется на этом новом этапе развития бунтарского духа. Действительно, все его творчество в каком-то смысле прямо-таки дышит ненавистью к инакомыслию – он хотел быть выразителем духа примирения. Но это всего лишь одна из граней системы, которая с точки зрения
метода является самой двусмысленной во всей философской литературе. Поскольку для него разумно все, что реально, постольку он оправдывает любые посягательства идеологии на реальность. То, что принято называть панлогизмом Гегеля, есть оправдание реального положения вещей. Но его пантрагизм ко всему прочему превозносит разрушение как таковое. Диалектика все примиряет, и нет ни одной крайности, в противовес которой не явилась бы другая крайность; в мысли Гегеля, как и в любом великом философском учении, есть и то, что позволяет ее подправить. Но философские труды редко прочитываются одним лишь умом – гораздо чаще сюда примешивается сердце с его страстями, а их примирить между собой невозможно.Как бы то ни было, революционеры XX века позаимствовали у Гегеля арсенал, позволивший им окончательно разрушить категоричные принципы добродетели. Они сохранили его взгляд на историю без трансценденции, сводимую к постоянным спорам и борьбе тех или иных носителей воли к власти. В своей критической ипостаси революционное движение наших дней – это прежде всего яростное изобличение лицемерия, властвующего в буржуазном обществе. Современный коммунизм, как и фашизм – в более легковесной форме, – претендует на разоблачение мистификации гнилой буржуазной демократии, ее принципов и добродетелей. До 1789 года оправданием королевского произвола служила божественная трансцендентность. После Французской революции трансцендентность формальных принципов разума или справедливости служит оправданием господства, лишенного и справедливости, и разумного начала. Следовательно, эта трансцендентность есть маска, которую нужно сорвать. Бог умер, но, как предвидел Штирнер, надо убить и моральную основу тех принципов, в которых еще хранится память о Боге. Ненависть к формальной добродетели – этому опустившемуся свидетелю божественного и лжесвидетелю на службе несправедливости – остается одной из пружин современной истории. Век содрогается при мысли о том, что ничего чистого нет. Поэтому правилом становится нечистое, то есть история, и опустевшая земля покорится голой силе, которая и будет решать вопрос о божественности или небожественности человека. И тогда мы принимаем ложь и насилие, как принимают религию, – с тем же пафосом и рвением.
Но первой попыткой фундаментальной критики добропорядочности и разоблачения прекраснодушия и бесполезного позерства мы обязаны именно Гегелю, для которого идеология правды, красоты и добра играла роль религии безрелигиозного человека. Если Сен-Жюст был захвачен врасплох расколом, противоречащим его предполагаемому идеальному порядку, то Гегель не только не удивлен, но, напротив, настаивает на том, что раскол лежит в основе духа. Для якобинца все добродетельны. Тенденция, заданная Гегелем и торжествующая в наши дни, напротив, предполагает, что никто не добродетелен, но все когда-нибудь станут добродетельными. По Сен-Жюсту, изначально царит идиллия, по Гегелю – трагедия. Но в итоге и то и другое приходит к тому же. Необходимо уничтожить тех, кто разрушает идиллию, или разрушить существующее и построить идиллию. В обоих случаях бал правит насилие. Преодоление Террора, предлагаемое Гегелем, приводит только к расширению Террора.
И это еще не все. Судя по всему, современный мир – это не что иное, как мир рабов и господ, поскольку современные идеологии, меняющие лик мира, научились у Гегеля осмысливать историю в категориях диалектики «господство – рабство». Если в первое утро творения под пустынным небом существует всего один господин и один раб, и даже если трансцендентного бога связывает с людьми только отношение господина и раба, то в мире не может быть иного закона, кроме закона силы. До сих пор в отношения между господином и рабом мог вмешаться только Бог или принцип, стоящий выше и господина, и раба, благодаря чему история людей не сводилась исключительно к повести об их победах или поражениях. Усилия Гегеля, а затем и гегельянцев были направлены на обратное – на постепенное разрушение всякой трансцендентности и всякой тоски по трансцендентности. Хотя учение Гегеля гораздо полнее представлений левых гегельянцев, которые в конечном итоге взяли над ним верх, тем не менее именно он своей диалектикой господства и рабства дает XX веку решающее оправдание властного духа. Победитель всегда прав – таков урок, который мы можем извлечь из величайшей немецкой философской системы XIX века. Разумеется, в величественной постройке гегелевской архитектуры найдутся элементы, способные частично опровергнуть этот вывод. Но идеология XX века не стала цепляться за то, что было крайне неудачно названо идеализмом йенского философа. Образ Гегеля, возрожденный в русском коммунизме, был переиначен поочередно Давидом Штраусом, Бруно Бауэром, Фейербахом, Марксом и прочими левыми гегельянцами. Но нас интересует только Гегель, поскольку только он оказал влияние на историю нашего времени. Если Гегель и Ницше служат оправданием хозяевам Дахау и Караганды [44] , это не значит, что вся их философия достойна осуждения. Но это дает повод заподозрить, что какой-то из поворотов их мысли или логики мог привести к этим ужасным последствиям.
44
Меньше опирающиеся на философию образцы того же мы находим в прусской, наполеоновской и царской полиции, а также в английских концлагерях Южной Африки.
Ницшеанский нигилизм методичен. «Феноменология духа» – это еще и педагогическое произведение. Появившееся на стыке веков, оно поэтапно описывает воспитание совести на пути к абсолютной правде. Это своего рода метафизический «Эмиль» [45] . Каждый этап – это ошибка, кстати, сопровождающаяся почти всегда фатальными историческими санкциями, затрагивающими либо совесть, либо цивилизацию, в которой та находит свое отражение. Гегель поставил перед собой цель показать необходимость этих болезненных этапов. «Феноменология», если рассматривать один из ее аспектов, есть размышление об отчаянии и смерти. Просто это отчаяние пытается предстать методичным, поскольку в конце истории оно должно преобразоваться в удовлетворение и абсолютную мудрость. Впрочем, у этой педагогики имеется дефект: она предполагает, что учиться у нее будут только отличники; ее уроки были восприняты дословно, тогда как словесная форма служила лишь выражением духа. То же самое относится к знаменитому анализу господства и рабства [46] .
45
Сравнение Гегеля с Руссо справедливо в одном смысле. Судьба «Феноменологии» ничем не отличается от судьбы «Общественного договора», если говорить об их последствиях. Она сформировала политическую мысль своего времени. Кстати, учение об общей воле нашло отражение в гегелевской системе.
46
Дальнейшее представляет собой схематичное изложение диалектики господства и рабства. Нас здесь интересуют только выводы из этого анализа. Вот почему нам показалось необходимым изложить его по-новому, подчеркивая определенные тенденции в ущерб другим. В то же самое время это исключило бы критичность подхода. Хотя нетрудно заметить, что, если аргументация при помощи ряда уловок сохраняет логичность, она не может претендовать на установление настоящей феноменологии, поскольку опирается на полностью произвольную психологию. Польза и эффективность критики Гегеля Кьеркегором заключаются в том, что она часто опирается именно на психологию. Что, впрочем, ни в коей мере не отменяет ценности отдельных великолепных образцов аналитики Гегеля.