Бургомистр города Верне
Шрифт:
В такие минуты Тереса плакала без слез. Это была ее особенность. Она делала гримасы, чтобы сдержать рыдания, и время от времени ей приходилось вытирать нос — из него текло.
Она была тоща. Уродлива. Терлинк не столько слушал ее, сколько разглядывал.
— Правда состоит в том, что вы всех ненавидите, а любите только себя.
Что вам до смерти Жефа Клааса, коль скоро она помогла вам свалить Леонарда ван Хамме! А теперь вы… Я говорила об этом с господином Постюмесом…
Она спохватилась, не договорила фразу, но было уже поздно.
— Что вы сказали
— Не важно… Что вы делаете?! Пустите меня! Вы делаете мне больно, Йорис!
— Что вы сказали Постюмесу?
— Я сказала, ему, что отправить свою дочь в санаторий вы не согласились из гордости… Вы сделали мне больно!..
Она посмотрела на свое покрасневшее запястье и заплакала чуть громче:
— Один Бог знает, чем вы кончите! С вами вечно все начинаешь сначала.
Вот, кажется, кончились несчастья, а вы тут же накликаете новые. Что вы делаете в Остенде с этой малышкой? Да разве вы посмеете признаться! А весь Верне это уже знает. И не будь она в положении, можно было бы подумать…
Он сухо рассмеялся, разглядывая линолеум у себя под ногами.
— Вот видите, вы же мне не отвечаете!.. А вам известно, что стало с матерью Жефа?
Йорис удивленно и встревоженно поднял голову.
— Она запила. Повсюду потеряла работу, потому что пьет в трактирах вместе с возчиками.
— Видимо, любит выпить.
Терлинк сказал это невпопад. Настолько невпопад, что жена это заметила и взглянула на него менее сурово:
— Вы не могли бы что-нибудь сделать для нее?
— Что, по-вашему, я мог бы для нее сделать?
— Дать ей какое-нибудь место в ратуше или в одной из муниципальных служб.
— Вы хотите, чтобы я дал место женщине, которая пьет?
У Терлинка замерзли ноги. Он надел брюки, шлепанцы, облокотился на камин.
— Когда закончите и разрешите мне уснуть, скажете.
— Я как подумаю, что вы каждое воскресенье ходите в церковь, а в Новый год даже причащались…
Нос у нее был длинный, узкий, остренький, глаза посажены слишком близко. Он с трудом удержался, чтобы не посмотреть на себя в каминное зеркало и убедиться, что время не сделало его таким же уродливым, как ее.
— Вы всегда были эгоистом! Вы принесли в жертву меня, Марию, свою мать…
Терлинк нахмурился:
— Что вы несете!
— Я говорю, что…
— Запрещаю вам говорить о моей матери!
Тересе казалось, комната вот-вот поплывет, нервы ее были на пределе, ей хотелось что-то сделать, только она не знала — что.
Неужели они все еще в родном городе и это реальная повседневная жизнь? На что похожи они оба — в ночной одежде, рядом с измятыми постелями? Йорис чихнул. Он явно озяб. Жена угрожающим тоном предупредила его об этом:
— Вам лучше бы лечь.
Ее подмывало уткнуться во что-нибудь, выплакаться всерьез, по-настоящему, а не урывками, как она это делала почти тридцать лет, изойти слезами, переродиться, начать новую жизнь с совершенно другим настроем, другими мыслями.
А ведь они находились у себя дома, среди привычных предметов и запахов! Над кроватью висели портреты: с одной стороны — Терлинк-отец в морской фуражке,
с другой — матушка Терлинк. У Тересы тоже были свои портреты, по крайней мере портрет отца, потому что она не нашла достаточно хорошей фотографии матери, которую стоило бы увеличить.— Почему вы так смотрите? О чем думаете? Вы ненавидите меня?
Прежде чем ответить, он задумался. Потом раскрыл рот, но в конце концов промолчал.
— Сами видите: я ненавистна вам. Вы этого не скрываете. Вы всегда питали ко мне отвращение. Потому что я, сама того не желая, мешала вам зажить так, как вы надеялись. Ответьте же, Йорис.
— Что я должен ответить?
— Когда-нибудь мы…
Волнение душило Тересу. Один Бог знает, какие видения представали ее застланным слезами глазам.
— Мы уже не молоды… Рано или поздно один из нас…
И, окончательно разрыдавшись, она закончила:
— Что вы предпримете, когда я умру?
— Не знаю.
Он раскурил сигару, которую заранее взял с камина.
— Бывают минуты, когда я задаюсь вопросом: может быть, вы и впрямь так жестоки и злы, как считают люди?
— Какие люди?
— А все. Вы же прекрасно знаете, что вас все боятся.
Из страха вас и выбрали бургомистром: известно ведь было, что вы хотите им стать и любой ценой станете. А теперь… Я как подумаю, что вы заставили Леонарда выбросить на улицу родную дочь…
— Я этим даже не занимался.
— Вы же знаете, Йорис: я права. Вы знаете, что достаточно вам было слово сказать… А теперь — этого я не понимаю и боюсь — сами ездите в Остенде и… Что она говорит?
— Кто она?
— Лина.
Лицо Терлинка приняло странное выражение. И тоном, не похожим на его обычный тон, он проронил:
— Ничего она не говорит.
— Она скоро родит, верно?
— Предполагаю, что да… В пределах месяца. Может, чуть позже.
Тереса ничего не понимала. Напрасно следила за мужем, напрасно сверлила его глазами, привыкшими видеть его насквозь, — ей ничего не удавалось понять.
— Вы уже не тот, что раньше, Йорис. Иногда я думаю: не потешаетесь ли вы над людьми, надо мной, над нами, над самим собой? Прежде вы таким не были. Это меня пугает… Вы вправду ничего не хотите мне сказать?
— Вам надо лечь.
Она поняла, что это его последнее слово. Опираясь спиной о камин, он курил сигару и как-то странно поглядывал вокруг, словно видел все на свой особый лад.
Тереса устала. У нее ломило поясницу. Еще тяжелей ей было от слез, которым она не дала выхода, от затянувшейся и, как всегда, глупо кончившейся сцены.
Она легла, долго устраивалась поудобней, потом смиренно спросила:
— Не погасите ли свет?
Ей казалось, она слышит, что думает муж. Он по-прежнему стоял на том же месте — в белой ночной рубашке с обшитым красными крестиками воротом, в черных брюках и шлепанцах на босу ногу, всем своим видом давая понять: он погасит свет не раньше, чем ему захочется.
Она не представляла себе, какой бесформенной кажется, свернувшись вот так, клубком, не знала и того, что из-под одеяла выбилась седая прядь ее волос.