Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Буриданы. Европа
Шрифт:

– Я знаю, Виктор Маркович говорил, потому я и пришла на всякий случай посмотреть, все ли у вас в порядке…

И она выскользнула вон так же ловко, как и вошла.

Две претендентки за одно утро, подумал Эрвин с улыбкой.

Ему показалось странным, что его приезд вызвал в доме Латиниста подобные страсти. Впрочем, так ли оно странно? Миллионы мужчин ушли из жизни под Москвой и Сталинградом, на Курской дуге и в белорусских болотах, на улицах Берлина и Будапешта – кто должен был их заменить? Женщин, естественно, тоже погибло немало, но не столько, и теперь они все искали мужей – а где их взять? Пятнадцать лет прошло после окончания войны, но демографическое равновесие еще не восстановилось. К тому же, что делать девушкам, которым нравятся зрелые мужчины, как, вроде бы, и Наталье? Почему бы не поговорить с Латинистом и отправить его свататься? Друг ведь что-то такое и предложил, и даже как будто не совсем в шутку.

А дальше, подумал Эрвин тут же. Где мы жить будем? Девушка наверняка делила квартиру с родителями, или, по крайней мере, с мамой, если отец не вернулся

с войны – мне, человеку за пятьдесят, идти им в примаки, что ли?

Он в третий раз сел за стол и открыл книгу, но сразу почувствовал, что уже не может сосредоточиться – гостьи вторглись в его внутреннюю жизнь и устроили там, может, и не очень большую, но все же неразбериху.

Надо проветриться, подумал он.

Чувствовал он себя неплохо, нога не болела, и он решил поехать в центр, чтобы в универмаге, о местонахождении которого ему сообщила Ирина, купить лезвия – последним старым он уже искромсал утром подбородок.

Глава четвертая

Большой бульвар

– Вам на следующей, – подсказала рыжая гражданка, у которой Эрвин в автобусе спросил, где ему выходить. – Остановка называется улица Энгельса, это главная улица, повернете направо, пройдете немного, а там и универмаг.

Эрвин поблагодарил, и, когда автобус затормозил, встал и выбрался наружу. Пальто он оставил дома и поступил правильно, светило солнце, было не только тепло, но и безветрено – южная осень, как женщина бальзаковского возраста, спокойно и уверенно демонстрировала свой шарм. Он вспомнил, какой скандал закатила ему Тамара, когда он пару лет назад, незадолго до попытки покончить с собой, сделал ей, как он сам полагал, комплимент – сказал, «вот и ты потихоньку приближаешься к возрасту бальзаковской женщины.» «Не сравнивай меня с какими-то старухами!» – прошипела жена, – «меня не интересуют ни Бальзак, ни его бабы, я собираюсь еще долго оставаться молодой!» Пришлось объяснить, что такое «бальзаковский возраст» – целая лекция, закончившаяся истерикой и гневом – ты что, женился на мне для того, чтобы изо дня в день надо мной издеваться? Да, я родом из деревни, провела молодость со свиньями, только вот немецкие офицеры, с которыми я танцевала, меня необразованностью не попрекали, наоборот, они всегда подчеркивали, какая я толковая девушка – но разве вас, Буриданов, можно сравнить с немцами, вы же коммунисты!» «Ты прекрасно знаешь, что я не коммунист, я сам пострадал от этого режима», – возразил Эрвин, но, справедливости ради, все же добавил: – «Однако, если мне дадут выбирать между коммунизмом и фашизмом, я и в самом деле выберу коммунизм.» «Почему?» «Потому что у коммунистов, по крайней мере, есть идеалы.» Тамара задумалась, но, в конце концов, покачала головой: «А я бы выбрала фашизм». После этого ссора разгорелась вновь, ибо по мнению Эрвина настолько человеконенавистнических режимов, насколько фашизм, в истории было очень немного; но Тамара осталась верна себе, немецкие офицеры нравились ей больше, чем «тибла» – слово, которого Эрвин терпеть не мог, и которым жена пользовалась всякий раз, когда хотела вывести его из себя. «В трамвае ехать противно, все пропитано чесночной вонью тибла», – морщилась Тамара. Пообщавшись с ней подольше, Эрвин снова впадал в депрессию, начинала болеть голова, да так невыносимо, что однажды он не выдержал…

Но теперь Тамара была далеко, голова у Эрвина не болела, и только его органы обоняния были в немалой мере потревожены вонью бензина, которую распространял кативший мимо общественный и прочий транспорт. Да, научно-техническая революция добралась и до его родного города, уже не цокали копытами лошади, не скрипели телеги, не пели птицы, и не били в тамбурины цыгане, а грохотали грузовики, тряслись автобусы, визжали на поворотах трамваи, и только троллейбусы гудели солидно и почти мелодично. Изменили ли эти перемены в антураже и человека? В какой-то степени, безусловно, удобства слегка отшлифовали его, но, с другой стороны – сделали более изнеженным. Ему вспомнилась «Шахматная новелла» Цвейга, герой которой, шахматный гений, в прочих аспектах был идиотом – вот и человечество, усовершенствовав свои технические умения, деградировало во всем прочем, теряло музыкальность (ибо музыкальность предполагает тишину), чистоту чувств, в конце концов, и просто телесную выносливость. Еще немного, и человек вовсе не захочет больше двигаться и окончательно утратит жажду жизни…

Он повернул за угол и посмотрел на табличку, дабы выяснить, попал ли он туда, куда хотел. Да, все верно, улица Энгельса. Интересно, подумал Эрвин, почему ростовчане не назвали свою главную улицу именем Ленина или Маркса, как водилось? Автор «Возникновения семьи, частной собственности и государства», разумеется, тоже был классиком, но все же поскромнее. Это было бы объяснимо, если бы по соседству обнаружились и те две улицы, но, как он вчера видел собственными глазами, аллею Ленина выдавили чуть ли не на окраину. Да, такое пахло скверно, можно сказать, пахло предательством, и Эрвин удивился, как в 1937-м никто на это не обратил внимания. Хотя, возможно, он ошибался, и вполне обратили, в конце концов, Советский Союз – страна широкая и просторная, и совсем не обязательно он должен был попасть в один лагерь с членами ростовского горисполкома. Самому Эрвину подобный выбор названия для главной улицы даже нравился, он рассматривал это как поклон тем сотням, если не тысячам немцам, благодаря которым Ростов до Первой мировой войны превратился в важный коммерческий центр – то есть, и его деду, хотя дед, как рассказывал отец, в этом самом Ростове и обанкротился. Только вот был ли Энгельс немцем, может, он был

не только другом, но и соплеменником Карла Маркса? Этого Эрвин не знал, но в чем он был уверен, так в том, что где-то здесь, совсем близко, должен был стоять дом, где он родился – но где именно?

– Извините, пожалуйста! – обратился он к прохожей постарше.

Это была седовласая женщина, она несла по туго набитой продуктами авоське в каждой руке, и Эрвину сразу стало неловко, что он задержал женщину с такой тяжелой ношей.

– Да, я вас слушаю! – ответила женщина приветливо.

Эта приветливость, которую можно было назвать и любезностью, была одной из причин, по которой Эрвин не жалел, что попал в лагерь. До того он привык к иного рода, внешней, холодной вежливости, присущей эстонским продавцам, официантам и прочему подобному народу, главная задача которого выманить у тебя денежки. На самом деле, ничего большего от них нельзя было и требовать – на что еще способен человек, вынужденный за день вежливо обращаться к сотням людей – вопрос был в другом, в том, что на его родине и те, кто по своему образованию и общественному положению должен был быть любезным и сердечным, таковым отнюдь не был, наоборот, больших хамов, чем эстонская интеллигенция, не только юристы, но и, к примеру, писатели и журналисты, Эрвин не знал – они не здоровались со знакомыми, не предлагали гостю, зашедшему к ним в бюро или редакцию, даже присесть, не говоря о чашке кофе, и обращались ко всем подряд на «ты», даже к тем, кто был намного старше. Не зря хорошие отношения у него сложились с коллегами из евреев и немцев, они были намного воспитаннее эстонцев.

– Будьте добры, не могли бы вы подсказать, где находится Большой бульвар?

– Большой бульвар?

Женщина, казалось, удивилась всерьез. Поскольку ее руки были заняты, она не могла показать дорогу жестом, но она обрисовала головой весьма выразительный круг и сказала:

– Да вот же он…

Эрвин тоже был удивлен.

– Вы хотите сказать, что улица Энгельса и есть…

Тут он заметил, что женщина испугалась. Наверно, до нее только сейчас дошло, что вопрос о дореволюционном названии улицы может быть и провокацией, в любом случае, ее радушная открытость пропала, и она замкнулась.

– Ну да, раньше тут был Большой бульвар, – ответила она словно нехотя и поспешно зашагала дальше, оставив Эрвина с глазу на глаз с его родной улицей.

Страх, подумал он, провожая взглядом женщину, страх гложет всех, кто жил в эпоху злобного грузина. Приехав в простодушную Россию, тот привез с собой восточные коварство и жестокость, а поскольку достиг в этой стране невообразимых высот, то смог продемонстрировать эти качества в полной мере. Уже семь лет, как он сдох, а его тень все еще нависала над страной, сковывая людей даже в столь безобидных ситуациях, как нынешняя.

Затем его мысли вернулись к реальности. Ну и в каком же доме жили родители, спросил он себя, с интересом и словно новым взглядом рассматривая окружающее. Конечно, было весьма вероятно, что и этот дом разбомбили в войну – ну а если нет? Будь сейчас рядом Герман, он сумел бы хотя бы определить, в каком десятилетии построено то или другое здание, но брат был далеко, рисовал в своем шале генеральный план очередного шахтерского поселка или колхозного центра и ублажал костями, оставшимися от жаркого, съеденного в день рождения, своего верного Барбоса, архитектурных знаний Эрвина же было недостаточно, чтобы провести подобный анализ. Вот, например, тот высокий каменный дом с толстыми стенами, из какого он времени, из десятых, тридцатых или пятидесятых годов? Интуиция подсказывала, что из тридцатых, но она могла и подвести. С любопытством он подошел ближе, постепенно, по мере того, как ряд за рядом показывались одинаковые пыльные окна без тюлевых занавесок, убеждаясь, что дом этот не жилой, а принадлежит какому-то государственному учреждению – но какому? Не найдя у первой двери вывески, Эрвин начал отталкиваться костылями посильнее и скоро добрался до второй, рядом с которой виднелась малоприметная каменная плита.

«Комитет государственной безопасности СССР, отделение Ростовской области», прочел он надпись, сделанную строгими, не какими-нибудь вычурными буквами – да и что тут было украшать, разве не дела украшали КГБ, он же НКВД, он же ГПУ и ЧК лучше всякой виньетки или орнамента. О возрасте дома это, правда, ничего не говорило – если на Лубянке раньше могла находиться самая обыкновенная гостиница, то почему бы и этой крыше не защищать когда-то от непогоды путешественников или даже самих ростовчан. Впрочем, вряд ли его мать согласилась бы поселиться в столь суровом, непривлекательном здании – но то, что в подвале именно этого дома лет двадцать назад пытали Латиниста, сомнений не вызывало. «Да они меня не очень сильно и били», – вспоминал Латинист в лагере, – «так, немного, вырывали ногти и совали спички в разные, в том числе, и весьма интимные места, но все, чего они достигли, это то, что если раньше у меня случались трудности с половой функцией, то, начиная с того времени, агрегат работает без помех».

Сегодня за подвальными окнами, украшенными решетками, царила тишина, криков о помощи слышно не было, если там и занимались чем-то подозрительным, то, скорее, сжигали компрометирующие документы – ибо положение КГБ стало шатким, Хрущев изрядно урезал его власть. Но хватит ли Никите пороху надолго, подумал Эрвин. Было даже удивительно, что такой «холуй», как о нем выразился Профессор, осмелился напасть на Сталина, что из того, что тот умер, ведь как он только что убедился, боялись и его бренных останков. В любом случае, Эрвин не хотел быть неблагодарным, холуй не холуй, но разве не Хрущев вернул ему жизнь? Нельзя же было называть жизнью сталинскую эпоху, это было почти то же самое, что смерть.

Поделиться с друзьями: