Буря
Шрифт:
Немцы тем временем оцепили городок; они рыскали по окрестным полям, проверяли, не спрятался ли кто-нибудь в траве. Часы показывали три. Все были в сборе. Эсэсовцы отделили женщин и детей; повели их в церковь.
Мужчин небольшими группами отводили в сараи и в гаражи. Потом немцы приступили к работе: поджигали сараи и гаражи. Всех, кто пытался вырваться из горящих построек, они убивали. Женщин и детей заперли в церкви. Кругом стояли эсэсовцы с пулеметами. Когда подожгли церковь, какая-то женщина, обезумев, выбросила из узкого оконца ребенка. Ширке не прозевал: он подобрал младенца и швырнул его в огонь.
Покончив с людьми, немцы начали выносить из домов все ценное, нашли шелк, ящики с вином, столовое серебро, продовольствие; все это они погрузили на машины. Потом они облили дома горючим
— В России лучше горело, там много дерева…
Оберштурмфюрер Швабе посмотрел на часы:
— Без пяти десять, а мы приехали в два. Восемь часов это совсем недолго — все-таки целый город…
Орадура-сюр-Глан больше не было. Из города удалось уйти восемнадцати жителям. Все остальные погибли.
Вино, вывезенное из Орадура, эсэсовцы распили в соседних деревнях; они смеялись, пели солдатские песни, и крестьяне думали, что они справляют победу над союзниками. Ганс Ширке испытывал душевное облегчение: наконец-то он рассчитался с этими «лягушатниками»!.. Вспоминая, как кричала женщина, когда он бросил ребенка в огонь, Ширке ухмылялся: это им за Вальтера, за взорванный мост, за все мои мытарства…
На следующий день Ганс послал отцу письмо, он писал:
«Дорогой отец!
Все последние дни я душою особенно остро ощущаю твою близость. Террористы хотят нанести нам удар в спину, но это не удается. Вчера мы уничтожили настоящее осиное гнездо. Ты можешь быть спокоен — твой сын не сдастся и не раскиснет. От мамы я получил два письма, она, естественно, волнуется и за меня и за тебя. С нетерпением жду известий о войне на Востоке, впечатление, что вам удалось повсюду остановить красных. Целую тебя крепко. Гейль Гитлер!
Старика, которого убил Ганс Ширке, звали Арманд Клаво, ему было восемьдесят два года, он помнил франко-прусскую войну. Ганс Ширке бросил в огонь Мишель Алиоти, ей еще не было двух месяцев — она родилась четырнадцатого апреля.
Полк «Фюрер» двигался на Пуатье. Ганс Ширке пел свою любимую песню:
Простая фиалка Цветет на пути, Сорвать ее жалко И жалко уйти…Дорога петлила среди дубового леса. Вдруг затрещали пулеметы; видимо, террористы были на верхушке горы. Эсэсовцы остановились, открыли огонь из орудий. Оберштурмфюрер Швабе сказал:
— Неслыханная наглость, но я думаю…
Никто не узнал, что именно он думал: на дороге разорвался снаряд, осколком был убит оберштурмфюрер. Партизаны теперь стреляли из немецкой противотанковой пушки. Бой длился четыре часа. Потом эсэсовцы повернули назад к Эймутье: надвигалась ночь, ехать лесом было бы неразумно.
На грузовик положили убитых; клали их второпях, и голова Ганса Ширке свешивалась вниз; его рот был приоткрыт; когда грузовик на ухабах подпрыгивал, голова Ганса Ширке тряслась, казалось, что он возмущен и кого-то проклинает.
Деде сказал:
— Вышло как будто неплохо. Что ты думаешь, Медведь?
Воронов рассмеялся:
— Совсем неплохо. Если их будут так встречать дальше, они могут опоздать к представлению…
Воронов думал о каменщике Хосе, который погиб в этом бою. Вчера он сказал Воронову: «Скажи, Медведь, я увижу мою Барселону?..» И еще Воронов подумал: может быть, вернусь в Ленинград и никого не найду из старых друзей?.. А может быть, проще — не вернусь?..
Поднялся ветер: и всю ночь шумели дубы, шумели торжественно, как будто они понимали, что чувствуют люди, как будто эти старые деревья знали, что для таких чувств у людей нет и не может быть слов.
2
«Ты чересчур логичен», — сказал Осипу Лео, когда они встретились в Киеве и поспорили о счастье; Осип тогда удивился: «Как можно быть чересчур логичным?» С детства он любил ясность; может быть, поэтому так трудно далась ему наука сердца, где вместо теорем — головоломки и где исключения опровергают правила. Он и на войне старался соблюсти точность, порядок («аккуратно» дразнил его Минаев). Кадровые командиры пришли на фронт с готовыми
представлениями о военных операциях, вначале они терялись от несоответствия между курсами, академией и тем, что увидели. Осип начал войну, плохо разбираясь в военном деле; хаотичность первых месяцев показалась ему естественной. Он научился воевать, воюя; как в каждом самоучке, в нем жило двойственное чувство — гордости тяжело доставшимся умением и благоговения перед наукой. Он восхищался мастерством, смелостью замыслов командования, говорил себе: чувствуется почерк Сталина… Однако еще год назад случайность, непредвиденная мелочь часто мешали проведению операции. Теперь выполнение было достойно идеи.Такой артиллерийской подготовки Осип еще не видел. Он усмехался: газеты писали, что немцы изобрели самолет-снаряд — пускают на Лондон. Верны себе — ищут психологического эффекта, как будто весь мир это дамочка, готовая упасть в обморок. Наша артиллерия вернее: знают, куда кладут… С восторгом Осип глядел на развороченные доты. Чистая работа! Каждый снаряд спас много наших. Поэтому и наступать легко…
Они шли лесом, болотами; шли по тридцать, по сорок километров в день; душевный подъем помогал преодолевать усталость. Все понимали, что нужно перерезать немцам путь. Впереди шли танки. Их было много. Танкисты, проезжая, шутили. И солдаты думали: теперь фрицы увидят, что это такое, когда у тебя танк позади и танк впереди… Генерал Зыков, смеясь, сказал Осипу:
— Прошу авиацию, а Семушкин отвечает: «Не поспеваем за пехотой — аэродромы отстают…»
Генерал Семушкин прибеднялся: авиация работала замечательно. С первых дней сражения «илы» уничтожили радиостанции противника. Немцы лишились связи, и двенадцать дивизий превратились в множество растерянных офицеров и солдат, которые блуждали по лесам, тщетно разыскивая лазейку.
Шли вперед, не задумываясь над судьбой немцев, оставшихся позади. Ощущение своей силы меняло людей — падая от усталости, они тотчас вскакивали; громче разговаривали, резче стали движения.
Пленный капитан сказал Осипу:
— Я здесь начал войну — возле Минска. Тогда мы шли вперед, как будто вас не было. А теперь произошло ужасное — вы идете вперед и не обращаете на нас внимания. Можно сказать, что мы поменялись ролями.
Осип усмехнулся:
— Роли у нас разные. Вы пришли как завоеватели, а мы освобождаем. Даже когда мы придем к вам, мы останемся освободителями — освободим ваших подчиненных от вас, и вас освободим от вашей тупости.
Солдаты называли окруженных немцев «бродячими фрицами». Бродили целые дивизии, с танками, с артиллерией, бродили и небольшие группы. Некоторые офицеры переодевались в гражданское платье. Рассказывали, что один немецкий генерал ходит по лесу с минометом, что фрицы, обезумев от голода, напали на хлебный завод возле Минска, что редактор армейской газеты вдруг увидел возле своего дома немцев с пулеметами, и дружными действиями сотрудников, включая поэта, корректора и наборщиков, немцы были отброшены. Пленных приводили обозники, крестьянки, даже дети; двенадцатилетний Алеша Сверчук приволок дюжину потных измученных немцев. Один из них рассказал, что они не знали, где проходит линия фронта, думали — стоит перейти дорогу, и окажутся у своих, а выглянув из леса, увидели нечто невероятное — шел поезд с русским машинистом. Этот немец, верный немецким обычаям, записал в своем походном дневничке: «Русские теперь восстанавливают железные дороги быстрее, чем мы отступаем».
Редактор дивизионной газеты Чалый достал немецкую бумагу, ленты для пишущей машинки, бутылку коньяку. Он написал статью «На этот раз мы не выдавливаем противника, мы его уничтожаем», подумал — пожалуй, чересчур глубокомысленно, лучше пошлю в центральную печать «от собкора». И стал сочинять раешник, который подписывал «Антон Толковый»: «Стою, братцы, и дивлюсь я — не уйти немцу из Белоруссии…»
А в Минске было столько цветов, столько слез радости, что Осип растерялся. Может быть, потому, что он слишком поздно понял язык сердца, он теперь был особенно чувствителен ко всему; и когда маленькая девочка с жидкой косицей, сунув ему букет васильков, скороговоркой сказала: «Привет Красной Армии» («р» она не выговаривала), он закусил губу, хотел ее расцеловать, а вместо этого махнул рукой и пошел дальше.