Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
— Извините, — сказал Ворцель, — вы, верно, меня ждали?
— Позвольте, — заметил англичанин, — прежде чем я отвечу, узнать, с кем я имею честь говорить?
— Я Ворцель.
— Не имею удовольствия знать, что же вам угодно? Тут вдруг Ворцеля поразила мысль, что он не туда попал — оглядевшись, он увидел, что мебель и все прочее не его. Он рассказал англичанину свою беду и, извиняясь, отправился в пятый дом с другой стороны. По счастью, англичанин был очень учтивый человек — что не очень обыкновенный плод в Лондоне.
Месяца через три — та же история. На этот раз, когда он постучал, горничная, отворившая дверь, видя почтенного старика, просила его взойти прямо в парлор — там англичанин ужинал с своей женой. Увидя входящего Ворцеля, он весело протянул ему руку и сказал:
— Это не здесь, вы живете в сорок третьем номере. При этой рассеянности — Ворцель сохранил до конца жизни необыкновенную память, я в нем справлялся, как в лексиконе
953
складу (франц.).
Когда его астм не очень мучил и на душе было не очень темно, Ворцель был очень любезен в обществе — он превосходно рассказывал, и особенно воспоминания из старого панского быта, — этими рассказами я заслушивался. Мир пана Тадеуша, мир Мурделио проходил перед глазами — мир, о кончине которого не жалеешь, напротив, радуешься — но которому невозможно отказать в какой-то яркой, необузданной поэзии — вовсе недостающей нашему барскому быту. Нам в сущности так не свойственна западная аристократия, что все рассказы о наших тузах сводятся на дикую роскошь, на пиры на целый город, на бесчисленные дворни, на тиранство крестьян и мелких соседей — с рабским подобострастием перед императором и двором. Шереметевы и Голицыны, со всеми их дворцами и поместьями, ничем не отличались от своих крестьян, кроме немецкого кафтана, французской грамоты, царской милости и богатства. Все они беспрерывно подтверждали изречение Павла, что у него только и есть высокопоставленные люди — это те, с которыми он говорит и пока говорит… Все это очень хорошо, но надобно это знать. Что может быть жалче et moins aristocratique, [954] как последний представитель русского барства и вельможничества, виденный мною, — князь Сергий Михайлович Голицын, и что отвратительнее какого-нибудь Измайлова.
954
и менее аристократично (франц.).
Замашки польских панов были скверны, дики, почти непонятны теперь — но диаметр другой, но другой закал личности и ни тени холопства.
— Знаете вы, — спросил меня раз Ворцель, — отчего называется Passage Radzivill в Пале-Рояле?
— Нет.
— Вы помните знаменитого Радзивилла, приятеля регента, который проехал на своих из Варшавы в Пари» (135) и для всякого ночлега покупал дом? Регент был без ума от него: количество вина, которое выпивал Радзивилл, покорило ему расслабленного хозяина — герцог так привык к нему, что, видаясь всякий день, посылал еще по утрам к нему записки. Занадобилось как-то Радзивиллу что-то сообщить регенту. Он послал хлопа к нему с письмом. Хлопец искал, искал, не нашел и принес повинную голову. «Дурак, — сказал ему пан, — поди сюда. Смотри в окно — видишь этот большой дом?» (Пале-Рояль). — «Вижу» — «Ну, там живет первый здешний пан, каждый тебе укажет». Пошел хлопец — искал, искал, — не может найти. Дело было в том, что домы отгораживали дворец и надобно было сделать обход по St.-Honore… «Фу, какая скука, — сказал пан. — Велите моему поверенному скупить дома между моим дворцом и Пале-Роялем — да и сделайте улицу — чтоб дурак этот не плутал, когда я опять его пошлю к регенту».
<ГЛАВА VII>. НЕМЦЫ В ЭМИГРАЦИИ
Немецкая эмиграция отличалась от других своим тяжелым, скучным и сварливым характером. В ней не было энтузиастов, как в итальянской, не было ни горячих голов, ни горячих языков, как между французами.
Другие эмиграции мало сближались с нею; разница в манере, habituse удерживала их на некотором расстоянии; французская дерзость не имеет ничего общего с немецкой грубостью. Отсутствие общепринятой светскости, тяжелый школьный доктринаризм, излишняя фамильярность, излишнее простодушие немцев затрудняли с ними сношения не привыкших людей. Они и сами не очень сближались, считая себя, с одной стороны, гораздо выше прочих по научному развитию… и, с дру(136)гой — чувствуя перед другими неприятную неловкость провинциала в столичном
салоне и чиновника в аристократическом кругу.Внутри немецкая эмиграция представляла такую же рассыпчатость, как и ее родина. Общего плана у немцев не было, единство их поддерживалось взаимной ненавистью и злым преследованием друг друга. Лучшие из немецких изгнанников чувствовали это. Люди энергические, люди чистые, люди умные — как К. Шурц, как А. Виллих, как Рейхенбах, уезжали в Америку. Люди кроткие по нраву прятались за делами, за лондонской далью, — как Фрейлиграт. Остальные — исключая двух-трех вожаков, раздирали друг друга на части с неутомимым остервенением, не щадя ни семейных тайн, ни самых уголовных обвинений.
Вскоре после моего приезда в Лондон поехал я в Брейтон к Арнольду Руге. Руге был коротко знаком московскому университетскому кругу сороковых годов — он издавал знаменитые «Hallische Jahrbiicher», мы в них черпали философский радикализм. Встретился я с ним в 1849 в Париже — на неостывшей еще, вулканической почве. В те времена было не до изучения личностей. Он приезжал одним из поверенных баденского инсуррекционного [955] правительства звать Мерославского, не умевшего по-немецки начальствовать армией фрейшерлеров [956] и переговаривать с французским правительством, которое вовсе не хотело признавать революционный Баден. С ним был К. Блинд. После 13 июня ему и мне пришлось бежать из Франции. К. Блинд опоздал несколькими часами и был посажен в Консьержри. С тех пор я не видал Руге до осени 1852.
955
повстанческого (от франц. Insurrection).
956
партизанов (от нем Freischarler).
В Брейтоне я нашел его брюзгливым стариком, озлобленным и злоречивым. Оставленный прежними друзьями, забытый в Германии, без влияния на дела — и перессорившийся с эмиграцией — Руге был поглощен сплетнями и пересудами. В постоянной связи с ним были два-три бездарнейших газетных корреспондента, грошовых фельетониста, этих мелких мародеров гласности, которых никогда не видать во время сражения и всегда после, майских жуков политического и литературного мира, ка(137)ждый вечер с наслаждением и усердием копающихся в выброшенных остатках дня. С ними Руге составлял статейки, подзадоривал их, давал им материал и сплетничал на несколько журналов в Германии и Америке.
Я обедал у него и провел весь вечер. В продолжение всего времени он жаловался на эмигрантов и сплетничал на них.
— Вы не слыхали, — говорил он, — как идут дела нашего сорокапятилетнего Вертера с баронессой? Говорят, что, открываясь ей в любви, хотел ее увлечь химической перспективой гениального ребенка, который должен родиться от аристократии и коммуниста? Барон, не охотник до физиологических опытов, говорят, прогнал его в три шеи. Правда это?
— Как же вы можете верить таким нелепостям?
— Да я и в самом деле не очень верю. Живу здесь в захолустье и слышу только о том, что делается в Лондоне, — от немцев, все они, а особенно эмигранты — врут бог знает что, все между собой в ссоре, клевещут друг на друга. Я думаю, это К<инкель> распустил такой слух в знак благодарности за то, что баронесса его выкупила из тюрьмы. Ведь он бы и сам за ней поволочился, да воли-то нет. Жена не дает ему баловаться. «Ты, говорит, меня от первого мужа отбил — так уже теперь довольно…»
Вот образчик философской беседы Арнольда Руге. Один раз он изменил своему диапазону и стал с дружеским участием говорить о Бакунине, но на полдороге спохватился и добавил:
— А, впрочем, в последнее время он как-то стал опускаться — бредил каким-то революционным царизмом, панславизмом.
Я уехал от него с тяжелым сердцем и с твердым намерением никогда не возвращаться.
Через год он читал в Лондоне несколько лекций о философском движении в Германии. Лекции были плохи, берлински-английский акцент неприятно поражал ухо, к тому же он все греческие и римские имена произносил на немецкий манер, так что англичане не могли догадаться, кто эти Иофис, [957] Юно [958] … На вторую лекцию (138) пришли десять человек, на третью — человек пять — да я с Ворцелем. Руге, проходя по пустой зале мимо нас, сильно сжал мне руку и прибавил:
957
Юпитер (от лат. Fovis).
958
Юнона (от лат. luno).