Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Сбылось: нигде столько не жил, сколько ему предстоит на Сан-Микеле.
Отец у него, кстати, был военный фотокор, пока его не поперли из армии как еврея.
Его сыну я обязана профессией, хоть он и отрицал за фотографией статус искусства:
– Еще чего! Тогда и зеркало – искусство, да? В смысле психологии – ноль, а как память – предпочитаю ретину, – и, глянув на меня, пояснил: – Она же – сетчатка. Точность гарантирована, никакой ретуши.
– А как документ? – спрашиваю.
– Только как пиар и реклама.
Сама свидетель (и участник) такого использования им фотографии.
Звонит как-то чуть свет:
– Подработать хочешь, фотографинюшка?
– Без вариантов.
– И поработать. Снимаю на весь день.
– Какой ненасытный!
– Путаешь
– А ты, дядюшка, кто?
– Разговорчики! На выход. Не забудь прихватить технику. Мы вас ждем.
То есть вдвоем с котом, которого тоже нащелкала: фотогеничен и не выпендривается.
Было это еще до Нобелевки. «Тайм» взял у него интервью для своей престижной рубрики «профайл» и предложил прислать того же фотографа, что пару лет тому сделал снимок для его статьи в «My turn». На что он ответил: фотограф уже есть, и вызвал меня.
Примчалась сама не своя – снимок в «Тайм», думала, откроет мне двери ведущих газет и журналов, поможет в издании «Крыш», которые, несмотря на его протекцию, кочевали тогда из одного издательства в другое: был он не так влиятелен, как хотел быть или казаться, но ходокам из России пускал пыль в глаза – одни его считали богом, другие паханом, что в его случае одно и то же. Не могу сказать, что заказы посыпались один за другим, но виной тому навязанная мне этническая специализация. Мне предлагали снимать одних русских эмигре, а тех здесь раз-два и обчелся. То есть суперстарс: Барыш да Ростр, да и те уже были на излете артистической славы. До Солжа допущена не была, а потом он укатил на историческую родину. Довлатов до американской звезды не дотягивал, хотя с твоей легкой руки широко печатался в лучших здешних журналах и издательствах: мешало безъязычие (твое объяс нение). По означенной причине так и не стала папарацци. Единственный мой постоянный клиент – Мишель. Не путать с другим Мишелем, которого ты предпочитал называть Мишуля или Барыш, а моего – Шемякой. Коверкал всех подряд, и мы вослед, каждый значился у тебя под своим иероглифом, а то и двумя: Маяк, Лимон (он же Лимоша, а когда рассорились, обменявшись любезностями, – ты его Смердяковым от прозы, а он тебя поэтом-бухгалтером – Лимошка), АА, Серж-Сергуня, Бора-Борух (не путать с Барухом), Ребе, Карлик, Зигги, Французик из Бордо, Женюра, он же – Женька (не Евтух), – вот тебе, читатель, ребус-кроссворд на затравку. С Мишелем Шемякой мы разъезжаем время от времени по белу свету, и я запечатлеваю его художественные подвиги и встречи с великими мира сего для истории. В Кремле побывала дважды: у Ельцина и Путина. Когда была в Венеции – по случаю установки памятника Казанове – узнала о твоей смерти.
Первая смерть в моей жизни.
Не считая Марты.
Моей кошки.
Вот что нас еще сближало, хоть наши фавориты и разнополы. Как и мы с тобой. У меня – самки, у тебя – самцы. Само собой: кошачьи.
А Шемяка тот и вовсе двуногим предпочитает четвероногих – любых: котов, псов, жеребцов. У него их целый зверинец. К сожалению, все породистые. И все – мужеского пола. Животных он считает непадшими ангелами – в отличие от человека: падшего.
Касаемо «Крыш Петербурга», то ты помог не сам, а твоя смерть. Так получалось: я тоже имею с нее гешефт. Однако в посмертной вакханалии все-таки не участвовала. Одна моя коллега, которая снимала тебя на вечерах поэзии, выпустила в здешнем русском издательстве кирпичальбом, по полсотни снимков с каждого вечера, где один от другого разнится во времени долями минуты. Одна и та же фотка, помноженная на 50. Альбом фоточерновиков. Выпущенный во славу поэта, этот альбом на самом деле, набивая оскомину твоей «физией», развенчивает миф о тебе. До России, слава богу, не дошел. Пока что.
А вызвал ты меня тогда в свой гринвич-виллиджский полуподвал, поразительно смахивавший на твои питерские полторы комнаты, само собой, не одной меня ради. Промучились мы не день, а целых четыре, которые я теперь вспоминаю как самые счастливые в моей жизни.
Тоном ниже: пусть не самые – одни из. Ты вставал в позу, делал лицо, а я щелкала, щелкала, щелкала.
И непрерывно пил кофе – сначала свой, потом допивал из моей кружки. В перерывах водил меня в ближайшую кафешку – в «Моцарт», в «Реджио», хотя китайскую еду предпочитал любой другой, но боялся, что я приму тебя за жида или шотландца, а хотел сойти за ирландца. Такова была поставленная передо мной цель.– Старичок такой из польских евреев, всех под одну гребенку, то бишь по своему образу и подобию, даже гоя превратит в аида, а меня и превращать не надо – архетипичный, – объяснял он про отвергнутого фотографа, пока я устанавливала аппаратуру. – Мы с тобой, солнышко, пойдем другим путем, как говорил пролетарский вождь. Моя жидовская мордочка мне – во где! (Соответствующий жест.) Посему сотворим другую. Знаешь, древние китайцы каждые семь лет меняли имя?
– Не въезжаю, – сказала я.
– Возьми телефонный справочник, открой на моей фамилии.
Сколько там у меня двойников? Сосчитай.
– Да на это полдня уйдет!
– Это ты сказала. Господи, что за имя для гения! Банальнейшая еврейская фамилия. Как там Иванов, а здесь Смит. С той разницей, что моя – и там и здесь, плюс в Лондоне, Париже, Иерусалиме и на Северном полюсе.
Так и есть. Однажды знакомила с ним американа (опять его выраженьице, да и вообще весьма повлиял на формирование моего русского, благодаря ему и сохранила в чужеязыкой среде), прихвастнув, что нобелиант. «Как же, помню, – подтвердил американ. – В области медицины, если не ошибаюсь». – И крепко пожал руку новоиспеченному доку.
Плеснул себе в стакан водяры, а на мой удивленный взгляд:
– В качестве лекарства – для расширения коронарных сосудов.
Да еще дымил как паровоз, прикуривая одну сигарету от другой, откусывая и сплевывая фильтры. При его-то сердце! И еще отшучивался:
«Винопитие и табакокурение». Одно слово: крейзи. Пусть и не это его сгубило.
– Тебе не предлагаю. Ты на работе. И работа предстоит не из легких: сделать из старого еврея моложавого ирландца.
– Да ты, дядюшка, еврей от лысины до пяток!
– Причем тут лысина? – обиделся или сделал вид. – Лысина как этническое клише, да? Не пойдет! Лысина – интернациональна. Пятка – тем более. Еврейская у меня только одна часть тела, да и то не в Америке, где 80 процентов обрезанцев. От этноса независимо, ирландцев включая. В том и отличие американских айриш от ирландских и британских. Но ты же будешь фотографировать не моего ваньку-встаньку, а физию ирландца-обрезанца. Похож, да?
И состроил гримасу.
В Питере у него была ирландская, в клетку, кепочка, которой он ужасно гордился. Не оттуда ли его мечта о перевоплощении именно в ирландца? Тут, правда, и «мой друг Шеймас Хини» – «насквозь поэт, хоть как все ирландцы, говорит, не раскрывая рта». Ирландия была его слабостью. Ах, зачем я не ирландец!
– Природа нас, согласись, большим разнообразием не балует: у всех один и тот же овал, а в нем – точка, точка, запятая, минус – рожица кривая. (Снова гримаса.) Выбор не так чтобы велик, а потому все пойдет в дело: мои серо-голубые, веснушки, рыжие волосы… – И глянув в большие глаза, которые я ему сделала, что у нас означало понятно что: – Будь по-твоему, их остатки. Как и остатки синевы в очах пиита. Ингредиенты – налицо. Точнее – на лице. А теперь перетасуем их как карты. Новая генетическая комбинация из старых хромосом. Сделаем меня не похожим на меня, хоть и узнаваемым. Знакомый незнакомец. Двойник с чужим лицом. А разве в зеркале это я? Да никогда! Вот и пусть дивятся, узнавая неузнаваемое. Или не узнавая узнаваемое. Задание понятно?
Путем многих проб и ошибок, добились в итоге этого четырехдневного марафона с редкими передыхами чего он хотел. Вот и передо мной стоит теперь задача: сделать его похожим и непохожим.
Одновременно.
Чтобы укоры сыпались отовсюду:
– Непохож!
– Так это же не он.
– Похож!
– По чистой случайности.
И что сочту за комплимент – уличение в сходстве или упрек в неточности? Сам-то ты сравнивал себя с Зевсом, который родил Афину из собственной головы.