Быт русской армии XVIII - начала XX века
Шрифт:
Общество переглянулось снова и бросило искоса свирепый взгляд на меня.
Мне стало страшно неловко, но, взволнованный последним заключением Сбруева, я подошел к нему и сказал:
— Понимаете ли вы, что я не шучу, и повторяю вам, что, если вы осмелитесь показать хоть одним днем меньше, я донесу рапортом.
— Пожалуй, я покажу верно, — совершенно хладнокровно отвечал Сбруев, — только вы потрудитесь за сохранение сумм вашей будущей роты заплатить мне все, что было мною израсходовано по тому случаю, что жители кормили людей.
— Что вы тут могли израсходовать? — спросил я.
— Коли не знаете, так и не совались бы. Видно вы, батенька, только
В самом деле, я сделал в эту минуту странное движение губами, но не потому, что прикусил язык, а потому, что мне вдруг стало ясно: и радушие жителей, и передовые поездки Сбруева, и все его хлопоты. Я хотел сказать что-то, но, пораженный своим открытием, вдруг остановился.
— Да вы напрасно беспокоитесь, капитан, — сказал командир 1-й роты. — Ведь в полковом штабе по квитанциям видно, где кормились из котла, где продовольствовались жителями, так, что ни покажи, нам не поверят, а исправят по-своему.
— Так зачем же вы показываете несправедливо, когда даже сами знаете, что вам не поверят?
— А вот для чего: ведь сверять квитанции с выписками не будут, это вздор, а просто, если мы покажем два дня, нам сделают четыре; так если мы по всей сущей справедливости пять или шесть дней выставим, нам, пожалуй, и восемь вкатят, тогда поди и разговаривай; у нас квартермистр такой, что не приведи Бог, никакого товарищеского чувства не имеет; ну, да уж и несдобровать ему.
— Помилуйте, да кто же смеет сокращать и марать ведомость, если она правильно составлена?
— Потому-то правильно и составлять нельзя; вот, например, мы теперь составили месячную выписку рублей на четыреста каждый, а если в полковом штабе триста оставят, так и слава Богу, а то и до двухсот другой раз поуничтожат.
— Кто же это сокращает?
— Сначала квартермистр уравняет все выписки по самой шее, потом подаст полковнику, тот и давай крестить; у вас, положим, например, написано, что куплено говядины пятнадцать пудов, заплачено за пуд по четыре рубля восьми гривен, а он выставит, что куплено двенадцать пудов и заплачено по три рубля семи гривен за пуд, — и так далее во всем; и до того сократит, что как пришлют к вам обратно, так и увидите, что итог-то наполовину меньше; а уж в каком виде прислали, так и в книгу шнуровую вносить надо; они ведь только о том думают, чтоб самим быть сытым, а другой хоть с голоду околевай, им все равно.
— Помилуйте, господа, у вас вовсе нет самолюбия, — сказал я, обращаясь ко всем присутствующим. — Как же дозволить пачкать подписанную вами ведомость? Если вам доверили часть, то к вам и должны иметь доверенность.
— То-то, что не доверяют. Что будете делать? Затем вот выписки выдумали. То ли было дело, как позволили бы прямо в шнуровую книгу заносить? Там уж марать не могли, — заметил Творжицкий.
— Откуда же, из каких сумм те, кто правильно показывают, пополняют то, что им посократят?
— Вот уж именно, что на всякого мудреца довольно простоты! — заметил Сбруев. — Да разве бывают такие? Нет, батенька, мы, товарищи, друг дружку не выдаем; затем и совещаемся, и, коли правду сказать, как они там ни марай себе, а мы все-таки никогда не внакладе.
— Значит, на те деньги, которые вы выводите в расход за месяц, можно было прекрасно кормить роту
месяца три.— Мы, батенька, этого не рассчитывали. Займитесь, коли вам делать нечего, — сказал Сбруев и, обратившись к обществу, добавил: — Пойдемте-ка, господа, в избу к Творжицкому, там нам никто мешать не будет; с этим барином, как я вижу, пива не сваришь. — При этом он указал рукой на мою персону, взял фуражку и вышел из избы; все последовали за ним.
— Вы не сердитесь на него, не стоит, — сказал мне командир 1-й роты, остановившись в дверях, — он ведь у нас из бурбонов.
«Все вы теплые ребята, — подумал я, когда они вышли. — Устрою же я вас, голубчики».
Но устроить я только пообещал да при том и остался.
Отдохнув немного после тяжелых впечатлений, произведенных на меня этим домашним комитетом, и произнеся в утешение: «Блажен муж, иже не иде» и т. д., велел я оседлать лошадь и отправился к казначею.
Тут я дал полную волю своему негодованию и, с ужасом рассказав моему доброму товарищу все виденное и слышанное мною, сообщил ему о своем намерении.
Совершенно хладнокровно, изредка улыбаясь, выслушал казначей мою горячую филиппику.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — сказал он. — Не горячись, Л***, горбатого могила исправит, а ты, как ни хлопочи, ничем не поможешь, только себе наделаешь бездну неприятностей. Ведь на основании слов твоих, — а еще того хуже, если ты, как говоришь, подашь рапорт, — подымут тревогу, нарядят следствие — за этим не постоят, это у нас сплошь и рядом бывает. И что же? И он, и они все вывернутся, а ты останешься в дураках. Одному против всех идти трудно, да и не сам ли полковник внушал тебе о благоразумной экономии? Скажи, поймут ли тебя после этого?
— Но нельзя же позволить воровать? Ведь они бессовестно грабят солдат, разоряют крестьян.
— Тебе это так кажется только: грабить им никто не позволит, и какие выписки эти господа ни составляй, все приведут к одному знаменателю: а если они и подводят громадные итоги, то это так, чтобы позабавиться только: а чем бы дитя ни тешилось, лишь бы ни плакало, — так пусть их потешатся.
— Но кошкам игрушки, а мышкам слезки.
— Допустим, что так, но из чего хлопотать? Мы с тобой их не исправим: не бери сам, а остальные пусть делают, что хотят. Бог им судья.
— Но если все только будут рассуждать так, этого мало, это никогда не кончится; надо искоренять зло, надо действовать.
— Пока полк будет арендою, рота не перестанет быть фольварком. Согласись, нельзя обличать и уничтожать других, когда у самого рыльце в пушку.
— Оттого, что у меня не в пушку оно, что совесть моя чиста, что я совершенно спокойно могу смотреть в глаза каждому, я кричу и буду кричать.
— Хоть горло надорви от крику, никто тебя слушать не будет, прослывешь за беспокойного человека, никого не исправишь, а сам пропадешь.
— За правое дело и погибнуть отрадно.
— Э! Да ты энтузиаст, как я вижу, — сказал казначей.
— Кто бы ни был, — сказал я, обидевшись, — но не вор все-таки!
— Нет, с тобой, душа моя, сегодня говорить нельзя, ты слишком взволнован, успокойся; завтра мы хладнокровно потолкуем.
— Нет, уж завтра поздно будет, я донесу по команде сегодня же.
— Не поздно ли будет? — сказал казначей, вынимая часы. — Уж двенадцатый час ночи.
— Как тебе не совестно говорить подобные пошлости, — сказал я и вместо того, чтобы разразиться справедливым гневом за эту неуместную выходку, разразился смехом.