Бывший Булка и его дочь
Шрифт:
Но это всё так, лирическое отступление. Это всё к тому, что метро, любя Лиду, дало ей уютное место в уголке: народу много, а ты всё равно словно одна – можешь думать о чём хочешь… И тут обступили её те самые странные мысли.
Она думала о Севе…
Да, это верно: не каждый решится заболеть и нахватать двоек. Ну, а что дальше? Не было у неё в душе такого уж рвения скорее лететь на выручку его ангинному страданию.
Надя говорит, он, мол, и милый, и всякий, и очень неплохой, и не предатель… Зачем это Наде всё нужно? За кого она переживает? За Севку? За меня?… И сама удивилась этой странной мысли: а чего за меня-то?
Вдруг она подумала о матери.
Она кусала губу… Несмотря на её старания, постепенно всё сплеталось в один перепутанный узел: батянька, мама, Надя, Севка. Она почувствовала, что если ещё немножко будет думать об этом, то буквально распаяется, как тот батянькин самовар… Но и не думать она не могла!
И тут какой-то добрый дух надоумил её читать про себя "Как ныне сбирается вещий Олег". И когда она дошла до того места, где князь Игорь и Ольга на холме сидят, из темноты вымелькнула батянькина станция. А значит, думать стало некогда, началась обычная неопасная метровская спешка и толкучка.
* * *
Человек прожил с небольшим двенадцать лет. В переводе на дни (365 умножить на 12) получится, примерно, 4300, 4400… Но эти дни совсем неодинаковы. Бывают совершенно пустые: прогрохотал – и нету, и вообще неясно, зачем он только был в твоей жизни. А бывают, как сегодня: одно пройдёт, сразу же второе, за ним третье, четвёртое. И всё непростые дела. Каждый раз приходится душу тратить до последнего клочочка!
Батянька встретил её какой-то весь вздёрнутый. У Троекурова Кирилла Петровича, когда он волновался, была песня: "Гром победы раздавайся", а у батяньки: "Врагу не сдаётся наш гордый "Варяг", пощады никто-о трам-парам-рам!"
Из палаты они пошли не к холлу, как обычно, а в другую сторону. Коридор темнел и был пустынен. Вдруг батянька открыл какую-то дверь. Лида ничего не успела сообразить… Сказал шёпотом:
– Это, Лид, операционная… – Шёпот дрожащий.
– А мы зачем?
– Вот, посмотри…
– Да ну, идём отсюда!
– Здесь никого нет, поговорим…
Они сели (как спрятались) в углу за большим таким вроде бы шкафом – железным, с окошками, в которых виднелись стрелки приборов. Сели на белые вертлявые табуретки. Батянька взял Лиду за плечи и повернул к себе -так, что её коленки упирались в его. И глаза их оказались как бы связанными. И он не отпускал руки с её плеч.
– Я, Лид, кое-что знаю, а кое о чём догадываюсь. Сейчас скажу тебе одну вещь. Но этим можно пользоваться только в мирных целях! Скажу это потому, что я, Лида, тебе доверяю.
Она не могла сейчас ни кивнуть, ни слова произнести. И только смотрела в родные батянькины глаза, такие же коричневые, как и её собственные.
– Я тебе хочу сказать про маму. Ты думаешь, что она и такая и сякая… Даже, Лид, если ты правильно это думаешь, хотя я совсем не уверен… всё равно, Лид, она наша. И никто её, кроме нас с тобой, не починит… И не полюбит.
Тут он отпустил руки с её плеч, отвёл глаза. Лида перевела дух. Она, конечно, не успела до конца понять того, что сказал ей батянька. Она только почувствовала: очень важное. И ещё: похоже на то, что говорила Надя… Похоже? Чем же похоже? Сама не знала. И некогда было думать. Только успела отцовские слова и обрывки странных своих мыслей до времени как бы сунуть в "защёчные мешки" (знаете,
как хомяки зерно).– Каждый несёт свой крест, – вдруг сказал батянька; Лида подняла на него удивлённые и даже, кажется, улыбающиеся глаза. – Знаешь, откуда это пошло?
Лида опять посмотрела на него удивлённо.
– Я тоже раньше не знал. Это мне здесь, в палате… Видела, у нас там старик лежит? Около двери… Оказывается, когда Христа распинали и с ним ещё каких-то людей…
– А он разве был на самом деле?
– Ну… – батянька нахмурил лоб, – ну… нет, конечно. Это легенда… И вот когда их вели распинать, то каждый должен был нести свой крест, на котором его…
– Ясно… – она не знала, что тут надо говорить.
– И я тоже думал, что вот моя жена, а твоя мать – это мой крест. И я его должен нести. А теперь я понял: я сам виноват, что она мой крест.
Лида и это сунула в свои "защёчные мешки", подумав, что вынет сегодня вечером, чтобы как следует рассмотреть и понять.
На самом деле не скоро она вынет это, чтобы рассмотреть и, рассмотрев, понять. Не скоро. Через годы…
Когда они уходили из операционной – а Лида здесь уже пообвыкла, и ей стало любопытно, – батянька подвёл её к чему-то продолговатому, покрытому белым… И Лида без слов догадалась: операционный стол. Над ним висела опрокинутая зеркальная чаша, из которой лился холодный свет. Лида посмотрела на отца. Она хотела спросить: "Это будет здесь с тобой?" Но не посмела. Хотела заглянуть внутрь чаши, словно там был ответ на её вопрос. И не заглянула. Ей не было страшно – ни спросить, ни заглянуть. Но почему-то это было нельзя.
Бывший Булка, не отрываясь, смотрел на дочь.
* * *
Это был дом, каких множество в Москве и в других городах – обычная блочная пятиэтажка. Их здесь стояло несколько, таких близнецов. Они тесно толпились вокруг обширного пустыря с хоккейной коробкой посередине… Зато снег тут был куда белей, чем в Лидином районе. Он всё ещё прочно лежал, несмотря на весну. И неба над головой было здесь больше, чем обычно в Москве.
Пробегавший мимо мальчишка крикнул другому, выходившему из подъезда:
– Илюшка, за мной! Девятиэтажников бить!
За пятиэтажными близнецами размахнула крылья тяжёлая девятиэтажная громада… Мальчишки бежали с криком: "Девятиэтажников бить!" Остановившись, Лида глядела им вслед… Такие непонятные происходили войны в районе, где жил Севка.
…Она вышла из больницы, и странное было у неё настроение. Не плохое. Нет, не плохое… Так бывает перед тем, как должны вызвать. Знаете, когда долго по какому-то предмету не вызывают, ты просто кожей начинаешь чувствовать: сегодня уж не минует. И настроение сразу военное: тревожное и в то же время боевое.
Лида вышла из больницы и остановилась, раздумывая, что же дальше.
То, что ей батянька говорил, это было всё тревожное, взрослое, новое – любое, но только не грустное! В общем, такое, после чего не сидят сложа руки, а наоборот – действуют.
Вот только как надо было действовать, этого она не знала. Пошла по улице – телефон, прошла шагов двадцать – ещё. У третьего она остановилась. Телефон… Чего они от меня хотят, эти телефоны?
Испытывая какую-то странную недоверчивость к себе, она вошла в будку. Это был на редкость чистенький автоматик: ни окурков на полу, ни шелухи. И никакой дрянью не пахло, и стенки не исписаны. И двушку он проглотил легко, словно конфетку.