Царь горы
Шрифт:
Через год они с Ингой расписались.
На следующее утро, по пути на работу, Борисов снова остановился в арке перед надписью, появившейся вчера. Чёрные неровные буквы, начертанные неизвестным «правдолюбом», вскрывали запутанную историю чьей-то любви и предательства с грубостью штык-ножа, препарирующего банку армейской тушёнки.
Во времена молодости Борисова было не принято расписывать стены подобными откровениями. Самое большее, на что могли решиться томимые любовью соотечественники, так это ножичком вырезать на лавочке в парке сердце, пробитое стрелой, или сакраментальную фразу: «М. + В. = Л.» Американская манера расписывать стены домов и подъездов баллончиками с краской, распространившаяся в России после распада
Юрий Алексеевич Гагарин получился, как живой, широко улыбающийся, ясноглазый. Для Борисова, родившегося за два года до его полёта, Гагарин был кумиром с раннего детства. Равняясь на него, он решил поступать в лётное военное училище в Оренбурге, да провалил комиссию по зрению. Вот и пришлось идти в Курганское авиационное военно-политическое, где требования по медицине не такие суровые… Портрет Гагарина придал новую жизнь облупившемуся торцу старенькой «хрущобы» и немного примирил Борисова с «наскальными» рисунками. Но одно дело – художественное изображение первого космонавта и совсем другое – безобразные монстры или откровения – за гранью допустимого…
Борисов ещё раз прочитал надпись и зацепился взглядом за знаки в конце предложения, на которые вчера и не обратил внимание. Двоеточие и скобка —:) – для чего они и что означают? Он продолжал разгадывать этот ребус, когда ехал в троллейбусе в сторону центра, но ответа так и не нашёл.
Редакция журнала «Рассвет» располагалась в пяти больших комнатах с высокими и вечно подтекающими потолками на четвёртом этаже ветхого здания, построенного ещё до войны в стиле советского конструктивизма. Наверх вела широкая лестница с потёртыми перилами и крутыми, как на Голгофу, ступенями. Это сравнение Борисов придумал в ту пору, когда служил в армии и носил в «Рассвет» свои стихи в надежде опубликовать их. Был в этой метафоре особый подтекст – многие, поднимающиеся в редакцию стихотворцы, подвергались на «Голгофе» «распятию».
Несколько десятилетий отдел поэзии в журнале возглавлял неприметный человечек по имени Александр Сергеевич, который сам грешил сочинительством. Его монотонно-бесцветные стишата из номера в номер появлялись на разворотах «Рассвета», вызывая у всех, кроме автора, оторопь и недоумение. Однако сам он считал себя если не ровней «солнцу русской поэзии», то вторым после него. Но, в отличие от своего гениального тезки, восклицавшего: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое…», других поэтов этот Александр Сергеевич не любил и рубил на корню. Особенно если полагал, что они могут составить ему хоть какую-то конкуренцию. На стене рабочего кабинета этого вершителя поэтических судеб висела табличка: «Комитет вечности». Под ней стояла урна для мусора. Александр Сергеевич, назначив себя «председателем комитета», безжалостно отправлял в урну рукописи начинающих и уже состоявшихся поэтов. В числе «распятых» не единожды оказывался и Борисов, уже являясь членом Союза писателей. И хотя в других изданиях Борисова печатали охотно, здесь давали от ворот поворот.
– Пока я жив, стихов Борисова в «Рассвете» не будет! Это не поэзия, а версификаторство! В стихах не должно быть столько мыслей… Настоящие стихи – не от мира сего, они вещают о том, что словом выразить невозможно… А у Борисова всё слишком просто и понятно. Так любой написать сможет… – безапелляционно заявлял «инквизитор».
Лишь после его ухода на пенсию Борисов стал постоянным автором журнала – и как поэт, и как прозаик.
– Густо пишешь, Виктор Павлович! Густо! Твои тексты просты и понятны, как жизнь! Вот, скажем, в рассказе про украинский борщ – аж ложка торчит! – хвалил его Жуковский.
Когда же по сокращению штатов Борисов вылетел из армии, подобно пробке из бутылки шампанского, Жуковский с распростёртыми объятьями принял его в журнал «Рассвет» заведующим отделом публицистики.
…В утренний час в редакции было пустынно. Основная масса сотрудников приходила на работу
к двенадцати. Только за стеклянными дверями корректорской горел свет.«Суламифь Марковна здесь. Значит, и Изя уже на месте…», – констатировал Борисов, проходя по скрипучим половицам коридора в свой кабинет.
Он, по выработанной годами армейской привычке, являлся в редакцию пораньше: ему нравилось работать с рукописями в тишине, да и думалось в это время лучше.
Сегодня Борисову надо было сдать материалы в следующий номер.
«Если заявление Жуковского о прекращении финансирования соответствует действительности, то этот номер может стать последним вообще…» – но Борисов всё же надеялся, что пробивной и пронырливый главред что-то придумает и журнал не закроют…
Он планировал сегодня поговорить с «Шерочкой и Машерочкой» без посторонних ушей, поэтому отложил свои дела и направился к Лифшицам.
Мамаша и сынок Лифшицы были парочкой колоритной и постоянно в редакции обсуждаемой. Грузная и седовласая Суламифь Марковна опекала своего сорокалетнего сына, работавшего в «Рассвете» верстальщиком и «компьютерным гением», как будто ему только вчера исполнилось пять лет. Она приводила Изю на работу и уводила с работы таким же манером, каким мамаши уводят своих детишек из детского сада – за руку. Раз по сто на день эта «идеальная мать» заглядывала в «компьютерную», чтобы поинтересоваться, как у Изи идут дела, не голоден ли её «милый мальчик», не открыта ли у него форточка, из которой непременно сквозит, и он-таки может простудиться и заболеть… А как она ухаживала за ним на редакционных посиделках! Как зорко следила, чтобы Изя не выпил больше трёх рюмок и закусывал после каждой! При этом Суламифь Марковна всё время подкладывала ему на тарелку самые вкусные кусочки, а после окончания застолья торопливо собирала остатки угощения в пакетик – «сыночку Изечке» на завтрак…
Борисову особенно нравилась история о том, как Лифшицы ходили на поминки к старейшей, знавшей лично Горького и Бажова, поэтессе Холминской, почившей на сто втором году жизни.
– И зачем мы только дома поели?.. – горестно вздыхала Суламифь Марковна на следующий день. – Такой вкусный супчик был у Изабеллы Юрьевны на поминальном обеде, что хотелось вторую порцию попросить…
Но мамаша Лифшиц вообще-то любила не только своего Изю и покушать, но и всемирную литературу тоже. Она была страстной поклонницей Бродского и Аполлинера, чей «Мост над Мирабо», старательно грассируя на подозрительном французском, читала на каждом из редакционных застолий, вызывая восторги у одной части публики и недовольство у немногих прочих, обожающих Рубцова и Есенина.
К Борисову она всегда относилась по-доброму. Его стихи снисходительно величала «традиционными» и вполне себе «стихами», хотя, конечно, не идущими ни в какое сравнение с произведениями её кумиров. Особенно Суламифь Марковна любила поговорить с ним о российской политике и глобальных мировых проблемах, смоля при этом одну за другой сигареты с ментолом.
Курила она всегда и везде, невзирая на таблички «Не курить!» и Федеральный закон «О запрете курения в общественных местах». Главред Жуковский, скрипя зубами, мирился с этим её недостатком, как с неизбежным злом: Суламифь Марковна была лучшим корректором в городе, да и без Изи журнал так красиво не сверстать…
Борисов сам никогда не курил и курящих дам не любил. Вредная привычка Суламифь Марковны его тоже раздражала. Но, несмотря на облако дыма, постоянно клубящееся вокруг неё, он уважал эту ироничную даму, умеющую в нужный момент терпеливо выслушать собеседника и дать мудрый совет. Ему нравилась её самоирония по поводу собственной внешности. Суламифь Марковна слегка косила на левый глаз, но не стеснялась этого, а отшучивалась: «Я таки всегда гляжу налево!»
В вопросах политики их взгляды никогда не сходились. Хотя она, в неизвестно когда случившейся юности, успела поработать партучётчицей в райкоме партии и считала Борисова как бывшего политработника «нашим человеком», но звала его «закоренелым консерватором». Сама же предпочитала придерживаться сугубо либеральных идей. Однако не упускала случая покритиковать и либералов.