Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
VI. Стрельцы начали
Благодатная гроза и дождь как из ведра оживили всю природу. Не по дням, а, казалось, по часам Москва убиралась в зелень площадей и в цвет садов и огородов. Но этой свежей зелени скоро пришлось окраситься кровью… Утром 15 мая, в день убиения царевича Димитрия в Угличе, по улицам стрелецкой слободы скакали два всадника и громкими криками оглашали утренний воздух. Москва в это время только что просыпалась. Удары лошадиных копыт об сухую землю гулко разносились в воздухе.
— Помогите на супостатов, православные! Ивана — царевича не стало!
— Царевича
— Идите, православные, в Кремль спасать царское семя!
К этим крикам присоединился еще какой-то дикий, странный плач.
— О-о-о! Православные! О-о-о, людцы Божии!
Налетели вороны, налетели черные По людскую кровушку, по стрелецкия головушки, А стрельчихам плакати, плакати, А стрельчата сироты, сироты…Испуганные стрельчихи, доившие коров, выбегали на улицы и подымали вой. А в гулком воздухе не умолкали зловещие крики…
— Помогите! Царевича Ивана задушили!
— Боронитесь, стрельцы! Бояре на вас идут!
— О-о-о, людцы Божии! О-о-о, мои детушки!
У воронов черныих, воронов По самыя плечи крылья в кровушке, По самыя очи клювы в аленькой, Во кровушке во стрелецкоей…Это плачет, волочась по улице, Агапушка — юродивый: он никогда даром не плакивал, и всегда к худу.
Стрельцы, и без того уже настроенные на смуту, бросаются к оружию и бьют сполох — набат. Нестройные толпы их валят в город. Слышатся угрозы, проклятия…
— Удушили! До нас добираются! Вот мы их!
— Кто удушил?
— Нарышкины, царская роденька.
— Онамедни, сказывают, Нарышкин Ивашка надевал на себя царскую диодиму, садился на трон, на чертожное место, примеривал венец царский и скифетро в руки брал и золотое яблоко.
— Как и скифетро брал? И венец?
— Брал и вздевал на себя: мне — ста, говорит, лучше идет царский венец, нечем кому другому прочему.
— Что ты! Аль и впрямь он взбесился!
— И точно взбесился… А как стали его корить царица Марфа да царевич Иван, так он как кинется на царевича и тут же бы удушил его, коли б не отняли. А вот же не отняли, удушил.
В городе также заметно было сильное волнение. Бояре спешили в Кремль, по улицам неслись колымаги, кареты, скакали всадники.
Стрельцы надвигались тучей. Они прошли уже Земляной город и вступали в Белый. Во главе их выступали Цыклер, Озеров, Одинцов Борька, да Петров Оброська, да Кузьма Чермный.
Мимо стрельцов на взмыленных конях пронеслись по направлению к Кремлю три всадника и наскаку бросали на головы стрельцов какие-то листки…
— Список изменников! Список изводчиков царского семени! — кричали стрельцы, хватая листки.
В числе скакавших и разбрасывавших листки некоторые узнали Сумбулова. Накануне стрельцы, державшие караулы во дворце, видели, как он поздно возвращался с половины царевны Софьи Алексеевны. Говорили, что он ходит туда на свидание со своей невестой, молоденькой постельницей царевны, Меласею, которую они с думным
дворянином Сухотиным, бывшим послом в Крыму, вывезли из татарского полону и которую царевна Софья взяла к себе в постельницы, в науку к опытной Родимице.Между тем в городе и в Кремле ударили сполох. Набатный звон всегда имеет что-то возбуждающее, подмывающее; никакой барабанный бой не может с ним сравняться: в нем звучит всегда что-то страшное, доводящее до безумия, до остервенения; с говором церковных колоколов, с этим торопливым, нестройным, отчаянным, нервным криком металлических глоток всегда связывается представление о пожарах, о бунтах, о резне. Набатная колокольная музыка всегда повергала Москву в трепет, в обезумливающий страх или вызывала безумную, заразительную, слепую ярость… Это сам Бог кричит медными гласы, это архангелы трубят в иерихонские трубы… Под эту музыку люди превращаются в зверей: ими овладевает или животный ужас, или животное неистовство, что и в том, и в другом случае равносильно безумию, бешенству… Стрельцы обезумели, осатанели, почти сами не сознавая отчего…
— Давайте сюда губителей царских! Подавай аспидов!
— Нарышкиных, Нарышкиных на копья! Нарышкины задушили царевича!
— Подавайте изменников, а не то всех предадим смерти.
Они сами не знали, к кому кричали, у кого требовали выдачи каких-то изменников. Они кричали на воздух, в небесное пространство, и толпами валили к Кремлю, вторя набатному звону неистовым барабанным боем и неистовыми криками.
Вот они уже в Кремле. Словно плотина прорвалась и наполнила кремлевскую площадь, где перед дворцом стояло множество боярских карет и колымаг.
— Секи, руби боярское добро, боярских коней, боярских холопей!
— Коли удушников царских!
Кареты разбиты, поломаны в куски, позументы и сукна оборваны, топчутся ногами, вздеваются на копья. Лошадям переломаны ноги, кучера и холопы валяются в крови. Барабанный бой и набатный звон не умолкают. Стоны раненых, ржанье искалеченных коней и с каждым моментом возрастающие крики.
— Давайте губителей! Подавайте удушников царских!
Во дворце точно все вымерло. Ни лица, ни звука. Только в одном из верхних окон виднеется зловеще улыбающееся лицо Родимицы, а за нею бледное, как полотно, испуганное личико Меласи…
Родимица кому-то кивает головой. Ей из толпы, беснующейся внизу, незаметно кланяется Цыклер. И Сумбулов не сводит своих черных глаз с того же окна; но он смотрит не на Родимицу: его взор впился в то испуганное личико, которое когда-то, в Крыму, на невольничьем рынке в Козлове, робко глядело на него из-под белой чадры…
Неистовые крики переходят в какой-то рев и вой.
— Идем на «верх»! Добудем злодеев во дворце!
— На копье дворец! На копье!
А во дворце все та же мертвая тишина и то же зловещее лицо Родимицы.
— Смотри, братцы, вон киевская ведьма глядит в окошко! — кричит кто-то.
— Из пищали в нее пали, из пищали!
— Стой! — бешено кричит Цыклер. — Это наша, это Родимица.
А дворец все так же нем, как могила. Стрельцы врываются на ступени Красного крыльца.
Вдруг на верху крыльца в дворцовых дверях показались какие-то привидения. Испуганные стрельцы отшатнулись назад.
Им представилось, что это дьявольское наваждение…
На верху крыльца стоял мертвый, удушенный царевич!