Царь-рыба
Шрифт:
В салоне теплохода звучала музыка. Исполнялась вторая симфония Калинникова, любимая в семье Герцевых.
«Отец композитора служил становым приставом во Мценском уезде. После помощником исправника в Брянске», — слушая пространственно-печальную, ничем не загроможденную музыку, читал Герцев биографию Василия Сергеевича Калинникова, и ему чудилось, что шел он чистой степью, уже тронутой шорохами осени, и вдали недвижно стояла желтая береза, одна-единственная на всю землю. «В условиях старого, эксплуататорского строя вынужденный пробивать себе путь к высотам искусства ценой мучительных лишений и борьбы, он в конце концов надорвал свои силы». И дальше все, как у нас в России быть должно: восторги и слезы при исполнении
Родители, дети старомодных сельских педагогов, помешанных на поэзии и музыке, встретились в музучилище, в консерватории бедовали уже как муж и жена — незаметно для себя, под менуэты и фуги сочинив ребеночка. Матери так и не удалось «добить» консерваторию из-за дитяти, отец же, пока ее кончил и получил место в оркестре оперного театра, сделался неврастеником. Мальчик рос под мелодию Глюка, засыпал и просыпался с нею. Годам к десяти он припадочно закатывал глаза при звуке папиной флейты, вырубал проигрыватели, радио, ни на какие концерты, тем паче в оперный театр, не заглядывал, назло матери уродовался на пустырях с футбольным мячом. Рано стал зарабатывать собственные деньги. Родители мечтали пристроить его в гуманитарный вуз, но после десятого класса он заявил: если ему не позволят поступить на геологический факультет, он уйдет из дому или повесится.
Маленькая, истеричная мама рано умерла. Папа, слышно было, женился вновь, но так ли это, Георгий точно не знал — он ни с кем, и с родителем тоже, в переписке не состоял.
«Тр-р-рам-пам! Тара-ра-рам-пам! Что же это все-таки? Григ или Калинников?..»
Отчего-то вспомнились только что увиденные на теплоходе парень с девкой. Уронив сигарету и не зная, что бы еще сделать, парень вперился в поселок и что-то с усмешкой сказал девке. Перестав вихляться и топотить, девка тоже вперила из-под густо намазанных синей краской век — взор не взор
— что-то, в общем, воспаленное, уже расплавленное всезнанием, пресыщенностью доступных наслаждений. Смотрела девка на землю, на поселок, на людей, толпящихся на берегу, у борта дебаркадера, и не то жалела всех, не то обижалась за то, что такое население, такой неинтересный ей народ показывают. Какая-то нарочитая, театральная манерность этой ультрамодерновой девушки гнула в дугу ее естество, презрение ко всему, даже забубенность ее были жалкими.
Вышел лицедей на улицу! В гримах вышел, в париках, в аляповато ярких одеждах, и ничего, кроме ленивого пресмыкания перед модой, собою не возбудил…
Театр же, сдавши бутафорскую рухлядь в общее пользование, отряхнув с себя вековой прах, зажил естественной жизнью, в нем почти не стало грима, стираются окаменелые условности, снимаются занавесы, убираются декорации, и вот уж принц Датский дует современные песни под гитару; Отелло душит Дездемону в белых перчатках; работяги с шагающего экскаватора в слюнявой истории, повествующей о страданиях современной Магдалины, работающей кассиром в поселковом магазине, бродят в сапогах по залу и кричат на сцену: «Пижоны!»
Где зрители? Где артисты? Где жизнь? Где театр? Где правда? Где ложь? Все перемешалось, все на распутье меж игрой в жизнь и самой жизнью. И эти вот парень с девкой, да и он, Герцев, по правде-то сказать, раскорячились: одной ногой в театре, среди лицедеев, другой — на вольном мирском просторе, на всех земных ветрах.
— А вот и я!
В створчатую стеклянную дверь просунулась девушка, уже в нейлоновой
курточке, старающаяся сохранить все тот же безотчетно радостный вид на лице, но в голубых, беспокойно расширенных глазах ее угадывались признаки смятения.— Цвай минут! — Герцев быстро рассовал по карманам покупки — пачки с чаем, лаковую баночку с монпансье, два плавленных сырка; небрежно держа бутылку сухого вина с виноградным листом на картинке загорелой жилистой рукой, на которой синела наколка и скромно светилось золотое колечко, подхватил девушку, вывел в коридор, интимно к ней склонился; — Так, значит, долю ищем, красавица?
— Папу я ищу! — пытаясь высвободиться, заявила девушка.
— Па-а-апу-у! — не выпуская девушку и как бы окутав ее теплыми, вязкими парами, изумился Гога: — Он что, от алиментов бегает?
— Он работает! — решительно отстранившись, сказала девушка и назвала имя известного эпидемиолога. — Его экспедиция на Нижней Тунгуске.
— Она была там в прошлом году! — Герцев встревоженно глянул на часы — до отправления «Калинникова» оставалось шесть минут: — Объяснения на ходу! Где ваша каюта?
Когда теплоход «Композитор Калинников» отваливал от чушанской пристани, девушка по имени Эля, переплетя ножки, обутые в новенькие пестрые кеды, изображая беспечность на лице, стояла на дебаркадере возле клетчатого чемоданчика с «молнией» и кожаной сумки, из которой торчала ручка теннисной ракетки. Эля кому-то на теплоходе махала рукой, пожимала плечами, разводила руками и то застегивала, то расстегивала нейлоновую курточку цвета бычьей крови — налетел спортивного вида парень, опрокинул, подхватил, уволок, сказав, что только он и знает, где находится «папина» экспедиция, и что только он может доставить дочку к папе.
Теплоход меж тем неторопливо развернулся, стеснив собою Енисей, и, уцелившись узким, обкатным носом в северные распахнутые дали, застучал громче, взвихрил кудрявый дымок над трубой, круто взбурлил за кормою воду, откинул ее свитым бугром и покатился на круто выгнутый озор реки, где качались, мерцали в солнцебое две меж собою не соединяющиеся полоски земли.
Скоро теплоход завис меж ломко подрагивающими стрелками и не шел дальше, не качался, а белосахарным кубиком намокал снизу, опускался в воду, пока наконец совсем в ней не растворился.
Выезжать из Чуши Гога не торопился, заверяя, что в тайгу не сунешься — гнус. Пожили недели две в беленькой мастерской, читали книжки, говорили и наговориться не могли, шлялись белыми ночами по окрестностям, держась за руки, читали стихи, пели песни, ловили закидушками рыбу. Но вернулась из «отпуска» библиотекарша Людочка и спугнула парочку. Нервными, красивыми руками ошаривая себя, обескровленная, синенькая, будто медуничка, стояла Людочка, спиной опершись о косяк мастерской. Пряча опустошенность за презрительностью, морща усохшие губы, она озрела валяющуюся с книгой, прямо в брючках, на постели девушку, буркнула с усталой усмешкой: «Еще одна романтическая читательница прибыла!» — постояла еще с минуту и, ничего больше не сказав, удалилась, оставив гостью встревоженной и озадаченной.
На все докучливые вопросы Эли Герцев вразумительного ответа не давал, кривился: «А-а, не стоит разговора — вонючка!» Но все же, натиска Эли не выдержав, пооткровенничал: «Ходила тут, навязывалась, да всюду нос начала совать, даже в дневники. Баба!»
Через сутки Гога с Элей катили на вылизанном быстроходном теплоходе «Профессор Близняк» в светлую страну с незаходящим летним солнцем. У них была отдельная каюта, они обедали в ресторане, вечером танцевали на палубе и никуда не торопились. Теплоход свозил их в Дудинку и повернул обратно. Они высадились в Игарке — Эля читала об этом городе статейки в газетах, хотела его посмотреть, и летами бойкий, взбудораженный навигацией заполярный городишко понравился Эле. Везде в ту пору было им хорошо, вольно.