Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
«Видать Драгомировскую школу, — думал Порфирий, прислушиваясь к гордым словам старой песни. — Во всем видать! Пустяков не поют»…
Как двадцать шло на нас народов,
Но Русь управилась с гостьми,
Их кровью смыла след походов,
Поля белелись их костьми…
«По-суворовски учит! Знает Михаил Иванович солдатскую душу».
А рядом неслось:
Ведь год двенадцатый — не сказка, И видел Запад не во сне, Как двадцати народов каски Валялися в Бородине…«Да — славянофилы и западники, — под песню думал Порфирий. — Нам Запад всегда был враждебен. Особенно далекий Запад — Франция и Англия… А как мы их любим! С их великой французской революцией и английским чопорным парламентом и джентльменством. А вот, где наше-то, наше!»
Песельники пели: И видел, как коня степного На Сену вел поить калмык, И в Тюльери у часового Сиял, как дома, Русский штык…«Эк его, да ладно как», — кивал головой в такт песне Порфирий, а песня неслась и подлинно хватала за сердце:
Как сыч пределов Енисейских, Или придонский наш казак, В полях роскошных Елисейских Походный ставил свой бивак… Ура! Ура! Ура! На трех ударим разом!!!Н этом приподнятом, восторженном настроении, усугубленном песнями, точно застрявшими в ушах, не захотел Порфирий идти в столовую «Столичных номеров», где были бы пустые разговоры, где пошли бы шутки, где кто-нибудь — Порфирий знал пошлую переделку только что слышанной им песни, — споет ему:
На одного втроем ударим разом,
Не победивши — пьем…
Хотелось быть одному, хотелось беседы с такой душой, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.
Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать, себе в комнату завтрак.
Он подошел к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твердым, красивым почерком начал:
«Милостивая Государыня, глубокоуважаемая и дорогая Графиня Елизавета Николаевна…» Он остановился… Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..
Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застежку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый
конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такой, с какой он недавно расстался в Петербурге. Подвитая черная челка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.
В ушах все звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором:
Чернявая моя, Чернобровая моя, Черноброва, черноглаза Раскудрява голова. Раскудря-кудря-кудря, Раскудрява голова!..Порфирий поставил карточку, чтобы видеть ее, и снова взялся за перо.
Начал просто: «Графиня»… Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.
…«Итак, война объявлена, — писал он, — я иду с Драгомировскими войсками в авангарде Русской Армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы — прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймете меня, только со струнами прелестной Вашей души — моя струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я не молод, я вдовец, у меня взрослый сын — Вы все это читаете, по Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие — напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своей невесткой»…
Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлеченный своей любовью, все поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было все свое, личное, отбросить куда-то, позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с веселой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало ее любимое словечко: «Подумаешь?»… «Подумаешь — Порфирий мне предложение сделал»… А незримый хор все пел в душе веселыми, бодрыми драгунскими голосами:
Чернявая моя, Чернобровая моя, Черноброва, черноглаза Раскудрява голова!..С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и, казалось, вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие черные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.
Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю. остановилась на дневке у деревни Бею.
Афанасий лежал подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал «паука». Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пестрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто выбритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Черное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир расстегнут, и ремень со стальной бляхой валялся подле стрелка.
От самоварчика-«паука» тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое туловище самовара побулькивало, и легкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.