Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
У ног графини Лили утихавшие смиряющиеся морские волны с ласковым шепотом лизали нежный песок. От наломанных прошлогодними бурями черных камышей пахло илом, водой и рыбой.
Прекрасен был мир.
Углубившаяся в свои мысли, графиня Лиля прислушалась. Теперь говорила Вера. Она говорила этому пьяному с такой искренностью, точно исповедовалась перед ним.
— Как все то, что вы говорите, ново, князь!.. Я все эти дни сама не своя… Была… и так недавно, спокойна, так глубоко, глубоко, до дна души счастлива… и вот — оборвалось… Третьего дня это случилось… Тут готовили иллюминацию и… матрос убился… на моих глазах… И знаете, так жутко стало и точно — пелена с глаз… Как же это можно так? Какой ужас тогда жизнь!.. Нога дергалась, и жизнь ушла… И стало так тихо… И страшно, князь… Смерть. Я раньше никогда об этом не думала… А тут задумалась и вот не могу… не могу… жить…
Вера замолчала и сидела, опустив
— Вот оно, — начал он отрывисто, между затяжками, пыхтя вонючим дымом дешевого табака, — вот именно то, что составило основу моего мышления. Это я и от Кропоткина слышал… Ему брат из-за границы писал. Впереди каждого человека ожидает смерть. И это единственное в жизни, что верно и неизбежно. Там, о богатстве, славе, здоровье можно гадать, предполагать, ожидать — о смерти гадать не приходится: она придет!.. Ну, а если так, то для чего и трудиться?.. Я мог бы быть офицером… там, скажем, кавалергардом каким-нибудь… Подтягивать, пушить людей… «Э, милый мой, — передразнил князь кого-то, — как, любезный, стоишь!.. Я тебе в морду дам, понимаешь, братец ты мой»!.. Чувствуете, Вера Николаевна, всю эту игру слов и выражений. Это же прелесть!.. А для меня это ужас!.. Служить, даже ничего по существу не делая, — это труд… А мне труд противен. Если впереди смерть, то для чего и трудиться?.. Так, кажется, где-то и в Евангелии сказано. Вредная, знаете, книга… Пробовал я читать… «Фауста» Гете прочел, Гершелеву «Астрономию», «Космос» Гумбольта, «Философию геологии» Педжа, «Капитал» Маркса, «Бог перед судом разума» Кропоткина — все запрещенные книги, все о том, что Бога нет, а есть материя и в ней борьба за существование. Капля воды под микроскопом, в ней микробы — вот и весь наш мир… А затем — смерть… то есть — ничего. Ну так и жить не стоит…
— Послушайте, князь… Вы говорите это девушке, да еще так сильно потрясенной нервно.
— Я, Елизавета Николаевна, не учу… Я не пропагандирую. Я ведь рассказываю о том, что сам пережил и перечувствовал… Мне ведь, знаете, трудно. Ужасно, знаете, трудно без Бога… А нужно… Нужно приучать себя к этой мысли, что спасения нет и быть самому в себе.
— Не проповедуете?.. Не учите?.. Подумаешь!.. Да ведь то, что вы сейчас говорите, и есть самая страшная проповедь анархии.
Графиня Лиля старалась быть спокойной. Она боялась, что лицо ее снова покроется пятнами и станет некрасивым.
Сзади из парка, приглушенные деревьями, неслись звуки музыки. Придворный оркестр играл увертюру из «Жизни за Царя». Сердце графини сжималось от восторга и любви к Государю, и так было досадно, что приходилось сидеть у моря с этим пьяным, а не быть там, где в пестрых лампионах горят плошки на мачтах, и где светло от керосиновых фонарей, где людно-весело, и где можно услышать, о чем говорил Государь, какие награды будут в полках Кавалергардском, Кирасирском Ее Величества и Лейб-Драгунском, где Шефы — именинницы сегодня. А приходится слушать глупые разглагольствования пьяного князя.
Теперь князь вяло и скучно говорил, точно резины жевал.
— Я пью… Я не напиваюсь… Напиваться противно. У меня желудок слабый — последствия отвратительные… А то иногда я хожу все утро по городу. Грязь, слякоть, лужи… Едва не попаду под извозчика… Сумерки, осень, дождь… Это я люблю… Петербург тогда точно призрак. Величествен и страшен. Гранитная панель, гранитные дома, мраморный темно-серый дворец… И Нева!.. В Неве в такие вот осенние сумерки есть что-то волнующее и страшное. Того берега не видно. И хорошо, что не видно… Там крепость… Бррр!.. Черные волны плещут в гранит набережной. У пристани внизу качаются ялики. Точно край света… И станет страшно… Я приду домой. Ноги сырые, в комнате холодно. Растапливать печь — лень. Зачем?.. Я укроюсь сырым пледом и вот тогда — пью… Немного. Три, четыре шкалика… Побежит тепло по жилам. Я лежу на жесткой койке и думаю. Часто я думаю о самоубийстве. Но и самоубийство — труд… И тогда — разные мысли… Знаете какие?! Простите, но мы все — идиоты! Вы слыхали — молодежь, студенты, курсистки в народ идут… Что-то делать. Мне это ужасно как нравится: «Нужно что-то делать». Так ведь и у декабристов было. Им нужно было убивать Государя и всю Царскую семью, а они?.. Что-то делали… Больше болтали, впрочем… Да и теперь. Что-то делать, а там все само собой выйдет… Нет, знаете, Аракчеевы, Петры, Фридрихи — они умнее были. Они знали что нужно делать. Разводы караулов, смотры, шагистика, ружейные приемы — это не что-то… Странные мысли… Так и лежу… часами. И времени не вижу.
— Вы служили бы, князь, — с отвращением сказала графиня Лиля.
— «Служить
бы рад — прислуживаться тошно» это Чацкий в «Горе от ума» у Грибоедова, а Щедрин написал: «На службе одни приказывают, а другие смотрят, чтобы приказания исполнялись».— Что-то очень уж мудрено, — сказала графиня.
— Если мудрено — это не я, а Щедрин. Это, Елизавета Николаевна, век такой… Больной век… Реформы… Крестьян освободили, а людьми не сделали… Кухаркины сыновья в гимназии пошли, образованными становятся, а все в бабки играют… Сословия равняют. Суд скорый, гласный и милостивый, присяжные заседатели, защитники, прокуроры. Какие речи говорят, каких преступников оправдывают!.. Теперь подняли вот славянский вопрос… Какой полет!.. Не сверзимся ли мы оттуда и бездну?.. Выдержим ли?.. А я лежу и думаю… От водки что ли?.. Ничего не надо… Нужно опять допетровскую Русь… От теремов и бань — не к ассамблеям немецким, а к хороводам… Патриарх благостный на осляти в Лазареву субботу через Москву едет и царь перед ним на колени… Везде благолепие, молитва и добротолюбие… Так чтобы было, как в Китае что ли?.. Длинные одежды, накрашенные и насурьмленные лица женщин и опять слуги… рабы… А, ну!.. не чепуха ли всмятку?..
— Вам бы делом заняться нужно. На что вы живете?..
— Милостями людскими. Помнится и вы, Елизавета Петровна мне как-то десятку прислали, когда узнали, что я без сапог хожу. Делом заняться?.. А что такое дело?.. Чистое равнение во фронте?.. Это дело?.. Или судебные речи?.. Тоже, если хотите, дело!.. А по мне, что землю пахать, что водку пить — все одно дело…
Графиня Лиля встала. Ее терпение переполнилось.
— Вера… Концерт подходит к концу. Твой дед будет сердиться, если не найдет тебя на твоем месте. Мы дойдем, князь, одни. Вера теперь успокоилась.
— Как вам угодно, Вера Николаевна… Я с удовольствием покурю здесь в полном уединении, размышляя о конечности вселенной, о движении миров, о звездах и планетах… Пока не повалит сюда толпа смотреть игру потешных огней… Народ любит игрушки, а я не люблю народа…
В конце октября на Петербург налетели сухие морозы. Гололедка стала по городу. Скользили и падали извозчичьи лошади. Нева потемнела, надулась и текла величавая, спокойная, дымящаяся густым морозным паром. Деревья садов, бульваров и парков покрылись седым инеем и стояли очаровательно красивые. Пруды в Таврическом саду замерзли, были опробованы, и Дворцовое ведомство открыло на них каток. На каток этот пускали по особым приглашениям. Там собирался Петербургский свет. там часто каталась красавица Великая Княгиня Мария Павловна, а в те дни, когда Наследник Цесаревич приезжал в Петербург из Гатчины, на катке можно было видеть стройную Цесаревну в короткой шубке, с необычайной грацией скользившую на коньках. Иногда приезжал на каток Государь Император и, сидя в кресле, закутавшись в шинель с бобровым воротником, смотрел, как резвилась на льду молодежь.
По четвергам и воскресеньям играла военная музыка. Устраивались кадрили на коньках, потом под звуки вальса кружились изящные пары, выписывая коньками затейливые вензеля.
Как только графиня Лиля узнала, что каток открыт, она пришла за Верой.
— Порфирий придет позднее, — сказала она. — Он занят… Он не катается на коньках. Мы с ним будем потом пить чай на катке.
В эту осень графиня похорошела и точно стала моложе. Веселый, счастливый огонь постоянно горел в ее блестящих, выпуклых глазах. Румянец не сходил с ее полных щек, и очаровательна была улыбка маленьких, ярких губ.
В белой горностаевой шубке, в такой же шапочке, в светло-серой суконной, короткой, выше щиколотки юбке, в высоких башмаках с привинченными к ним норвежскими коньками, графиня Лиля смело и ловко сходила на синеватый, еще не исчерченный коньками тонкий лед.
Когда-то Вера обожала каток. У нее были подаренные дедом великолепные стальные шведские коньки. Она красиво каталась, умела делать фигуры и была пленительна своим высоким ростом, тонкой талией и строгими чертами юного, серьезного лица. Кто не знал, принимал ее за Скандинавскую принцессу.
Сейчас она неохотно сходила на лед.
— Мне, Лиля, все это до смерти надоело.
— Подумаешь!.. В восемнадцать лет надоел каток! Ты хандришь. Вера.
— Ну, правда, что интересного? Мальчишки-пажи и лицеисты облепят, приставать будут… и… Афанасий!.. Он мне стал противен.
— Подумаешь!.. Афанасий… Да он — бог Таврического катка. Идем скорей. Кавалергардские трубачи играют сегодня. Возможно, будет Государь Император.
По катку, по аллеям сада в серебряном уборе инея бодро звучали трубы. Уже много было народа. Чинно катались офицеры: кто, заложив руки за спину, мчался широкими шагами, кто, еще новичок, опасливо расставив руки и нагнувшись вперед, неуверенно катился, ища точки опоры. Пажи и лицеисты мчались по два и по три.